Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Можно не соглашаться с взглядами автора на отдельные политические проблемы, с той или иной радикальной идеей, сомневаться, всегда ли точны исторические факты — не слишком ли субъективны воспоминания о пережитом в нечеловеческих условиях, чему, впрочем, трудно удивляться. Да Марек Эдельман и сам это понимает.
То, что я хочу рассказать, — не историческая правда. Позволительно ли сейчас видеть вещи такими, какими они виделись тогда? — сомневается он.
О том, насколько его рассказ субъективен, Марек Эдельман размышляет в двух главах — «Клочки памяти» и «Память» (последняя глава), о чем свидетельствуют сами их названия.
Кое-каких тем он раньше не касался (держал, по его собственным словам, «в животе») и заговорил только сейчас. И опять же это вопросы, на которые в рамках «нормальной» морали нет приемлемых ответов, это альтернативы без возможности выбора, когда решение предопределено болезненными, страшными, жестокими аргументами одной стороны — как было в эпизоде с еврейскими полицейскими, который я привел в качестве эпиграфа к предисловию.
С точки зрения участников восстания в гетто, пятидесяти пистолетов, полученных от АК[7], было на несколько сотен, если не тысяч, меньше, чем требовалось. С точки зрения военного, генерала Грота[8], разрешившего дать повстанцам полсотни пистолетов, но никак не больше, даже эти, возможно, давать не стоило, поскольку они предназначены для безнадежной борьбы и наверняка пропадут «зазря». Однако не мне судить, кто был прав.
С точки зрения военной стратегии не было смысла бомбить Аушвиц — и союзники его не разбомбили, — так же как невыгодно было помогать варшавским повстанцам в 1944 году — и союзники оказали им помощь примерно в том же масштабе, что и АК, выделившая Еврейской боевой организации (ЖОБ[9]) в гетто 50 пистолетов.
Марек Эдельман все это понимает, а потому и «держал в животе», но для него это — больное место. У всех, евреев и неевреев, есть такие больные места, у каждого свое. Нет единой еврейской памяти. Нет также единого стереотипа отношения евреев к полякам. И наоборот.
Во время Варшавского восстания было так: …меня задержал повстанческий патруль. Они посмотрели на мой пропуск и говорят: «Он что, еврей? К стенке его, наверняка шпион». Их было четверо, а я один. «Руки вверх, поганый еврей, это ты поджег Лешно!» Мне повезло: командир вышел и подтвердил, что меня знает. Это меня спасло. А закончилось вот как: …Поручик Титус подошел ко мне и сказал: «Марек, ничего не попишешь, я иду сдаваться. Я тебе дам нарукавную повязку и аковское удостоверение. Пойдешь с нами». Я только спросил, может ли он гарантировать, что никто из его людей, когда мы будем переходить к немцам, не укажет на меня и не скажет, что я еврей. «Нет, этого я тебе гарантировать не могу». «В таком случае спасибо, я остаюсь», — ответил я.
И тем не менее не антисемитизм, по мнению Марека Эдельмана, главное зло, «которое может разрастись», о чем надо предостеречь мир. К действительно опасным последствиям может привести безразличие к антисемитизму. Антисемитизм существует везде — хоть в Польше, хоть во Франции, — но: еврея, вышедшего из гетто, хватают двое вымогателей, а толпа вокруг делает вид, будто ничего не происходит, потому что людям так удобнее.
сейчас нужно снова научить молодежь, что первое и самое главное — жизнь, а уже потом удобства, — такими словами заканчивает свою книгу человек, который пережил урок двадцатого века и наблюдает за легкомысленным двадцать первым.
Яцек Бохенский
Ноябрь 2008
Мне неловко выступать перед вами. Я стою тут один, оказался тут случайно — по-видимому, так мне написано на роду. Вселенная, по-видимому, тоже возникла случайно. А здесь, в этом зале, — министры, послы, профессора, депутаты, директора, воспитатели, учителя. За вами учреждения, организации, правительства, даже целые государства. За мной — небытие. Небытие, куда канули сотни тысяч людей, которых я провожал в вагоны. Я не имею права говорить от их имени, потому что не знаю, погибали ли они с ненавистью в душе или прощали палачей. И никто уже этого не узнает. Но я обязан заботиться, чтобы память о них не исчезла. Я знаю, что память об этих женщинах, детях, стариках и молодых, ушедших в небытие, убитых без причины и без всякого смысла, нужна. Знаю: память о них нужна.
В 1946 году в Париже, в Люксембургском саду, я встретился с Леоном Блюмом, тогдашним премьером Франции. Мы говорили о том, что произошло, и Леон Блюм сказал: «Это не немцы сделали, это сделали люди». Я тогда понял, что любой может оказаться способен на страшное преступление, и людей надо предостерегать: пусть знают. Человеку удалось стать хозяином Земли, потому что он сумел истребить, уничтожить все, что стояло у него на пути. И до сих пор в каждом из нас таится атавистическая тяга к уничтожению, к убийству. Эту тягу нужно обуздать.
Цивилизация и культура наложили на человека ограничения, помогли усмирить эту тягу, научили сдерживать захватнические порывы и сосуществовать с другими людьми, сделали людей хорошими. Но не всегда так бывало. Случалось, что великие умы и великие таланты прислуживали преступной власти. Выполняя требования гитлеровской идеологии уничтожения «недочеловеков», они своими знаниями и наукой способствовали усовершенствованию машины геноцида, а художественным мастерством — как Лени Рифеншталь — помогали превращать людей в бесформенное безликое скопище, послушно идущее в вагоны. Понадобилось много лет, чтобы благодаря таланту Иоланты Дылевской[10] зритель разглядел в этом скопище лица отдельных людей, лица отцов, ведущих за руку детей, матерей, укачивающих в объятиях младенцев.
Поэтому необходимо следить, чтобы культура прививала доброту, а не ненависть. Война закончилась, а нам все еще это не удается. Один из лучших европейских университетов — а такова Сорбонна — в одном из самых демократических государствах — а такова Франция — воспитал одного из величайших палачей — а таков был Пол Пот. Это значит, что мы недостаточно хорошо учим молодежь, что система образования плоха. А ведь возбудить ненависть гораздо легче, чем склонить к любви. Ненавидеть легко. Любовь требует усилий и самоотверженности.