Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они открыли дверь и вошли в неистребимые запахи — старого дерева, трухи, мышей, плесени, прокисших крысиных кладовых, немых закоулков, оброненных сто лет назад вещей, слежавшейся пыли и, как им показалось, запаха людей — может быть, сотен или даже тысяч человек, которые просеивались сквозь этот дом столетиями, пропитывая собой, своими душами каменные толстые стены, комнатки, кладовые, подвалы, чердаки… Это и был запах старого русского дома, перемешавшего в себе произраставшую из земли деревню и еще неказистый город, тужившийся оторваться от прошлого хотя бы на два-три кирпичных этажа.
Жилище Коренева и Нины оказалось внушительной квартирой на втором этаже, бывшей коммуналкой на пять комнат, если, конечно, уместно было применять такое слово — квартира. Время превратило апартаменты в некое подобие полузаброшенного барака: отвалившаяся штукатурка, прогнившие доски в полу, большая дыра в потолке, обнажавшая черные бревна перекрытия, заколоченные окна в половине комнат, холод и сырость. Не сдающиеся жильцы вырвали у этой ветхости две небольшие комнаты и кухоньку. Друзей принимали на теплой кухоньке. Коренев по-хозяйски сидел во главе компании за маленьким складным столиком, который не стали раздвигать, а так и теснились на сложенном — с двумя бутылками водки, с граненными стаканами и скромной закуской: квашеной капустой в обычной эмалированной зеленой миске с черными пятнами сколов, толсто нарезанной суррогатной колбасой и кусочками подсохшего хлеба. Было в незамысловатой закуске да в обрамлении обшарпанных стен, в окне со сводом — что-то бражное, простецкое, но вкусное.
Подняли стаканы, выпили. Не пила только Нина. Она вышла к ним из комнаты, где и обитала ее крохотная девочка. И Нина, сама похожая вовсе не на жену, а на миловидную дочку Коренева, с волосами, собранными в две короткие косички, с черной челочкой, смущенно улыбнулась, не находя себе места среди пьяных мужчин, — все ее мысли были в той комнате.
Сначала пили за «копытца» и говорили о детях. Потом пили без тостов и говорили о работе — все больше в ядовитых тонах о редактрисе Сыроежкиной, у которой всем четверым в разное время пришлось работать. Сам хозяин квартиры был с друзьями солидарен. Коренев несколькими месяцами ранее так же точно был уволен и перебивался теперь случайными халтурами, что было тягостно для семьи. Обсуждение редактрисы даже для пьяной компании в конце концов перешло рамки приличий, так что Нина воскликнула:
— Ну разве так можно! — засмеялась, впрочем притворно, снисходительно к ним. — Она же женщина!
— Она — женщина? — Сошников утратил улыбку. — Если без смеха, если подумать трезво, хотя, конечно, мы уже совсем нетрезвые. И все-таки… Я не могу отнести к этой базарной бабе такое красивое, благородное понятие — женщина. Если она ведет себя как последний подонок, то какая же женщина… Скорее уж проститутка. Вип-проститутка. Но женщина!
— Господи… — Нина покачала головой. — С вами невозможно говорить. Давайте все-таки сменим тему.
— Давайте! Давайте выпьем за Ляльку. — Немного нервно Сошников принялся разливать водку по стаканам. Опять заговорил, впрочем, уже с улыбкой: — Вы уж меня простите, родители дорогие, но почему — Лялька? Это что же, имя или прозвище?
— Ой, нет, не имя, — засмеялась Нина. — Настоящее имя Олечка. Ольга Алексеевна Коренева. Но она ведь еще не родилась, а мы ее уже называли Лялькой. Как-то так приклеилось!
Но Коренев со своей снисходительной улыбчивостью опять заговорил о прежнем. Видимо, его все-таки что-то зацепило — понятно, что давняя обида на Сыроежкину.
— Игорь, я бы несколько уточнил твое определение касаемо незабвенной госпожи Сыроежкиной. Не вип-проститутка, а вип-блядь, что больше соответствует реалиям.
— С вами невозможно разговаривать. Вы просто хамы! — Нина засмеялась.
— А что ж, газетчики — отродье хамское, — отвечал Коренев.
— Ну, Николаич, извини, — так же, в шутливой тональности, возразил Сошников. — Только по той причине, что мы обсудили свинью, превратившую храм в свинарник, я себя хамом не считаю. И никого здесь не считаю хамом. А Нина! Что же, по твоему, Нина — хамка?
— В качестве газетчицы — истинная, — спокойно сказал Коренев. — Профессия такая — никуда не денешься.
— Как ты можешь, Николаич!
— Ой, я не обижаюсь, — Нина махнула рукой. Она прислушалась, поднялась и поспешно вышла из кухни.
— Прочувствуй… — снова заговорил Коренев вкрадчивым голосом. — Интеллигентное хамство, воспитанное, нежное такое, очаровательное, изысканное. Оно и есть трижды хамство! Когда ты лезешь человеку в душу, где тебя вовсе не ждали, и навязываешь ему то, что ему сто лет не было нужно.
— Ну, если посмотреть так… — чуть небрежно оттопырив нижнюю губу, проговорил Сошников.
— Как ни посмотри.
В это время Земский, уже минут десять, кажется, дремавший, сидевший, низко опустив лысеющую голову в мелких светлых завитках и прикрыв глаза, дернулся, поднял лицо, очки в тонкой оправе едва не свалились с носа — он их судорожно придержал растопыренной ладонью, посмотрел на приятелей, помаргивая со сна, и его большие мягкие губы, всегда чуть растянутые, наконец сказали немного хрипловато, с тяжелой иронией:
— По вашей логике, если влезть человеку в душу — хамство, то первый и непревзойденный хам — это ваш Бог.
Коренев издал звук, будто поперхнулся, удивленно качнул головой, взялся за бутылку и, уже наливая водку, нашелся, кивнул в сторону Нины, которая появилась в дверях.
— Об этом ты лучше ей скажи. У молодых мамаш на этот счет свои аргументы. — Он натянуто засмеялся, осекся и, никого не дожидаясь, выпил.
Нина беспомощно улыбалась, она не слышала разговора. За столом же возникла неловкость. И это чувство довлело над ними все время, даже когда компания отправилась в ту комнату, где была установлена маленькая железная печка с жестяной трубой, вмонтированной прямо в окошко. Да еще тепла здесь прибавлял электрический рефлектор, в кривом зеркале которого, в малиновых горячих отсветах спирали, искаженно и призрачно двигались отражения. Так что здесь был настоящий оазис. Они по очереди держали белый сверток с девочкой Лялькой. Когда же и Сошников взял кроху на руки, он как опытный отец — его сыну шел уже десятый год — сделал это смело и со знанием дела: левой подхватил сверток, уложив головкой в изгиб локтя, правой приоткрыл тюлевую вуальку и прогукал в жмурившийся бессмысленными глазками мирок:
— Агу, агу… — Добавить было нечего, разве только: — Тра-ля-ля… — Уж он-то знал.
Вернулись за стол. Опять немного выпили. И только тут, на случайных переливах отвлеченного разговора, наконец-то, всплыло, что Земский нашел деньги. Хотя, конечно, не Земский нашел деньги, а деньги нашли его, потому что деньги лучше человека знают, кого им