Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Произнеся эти слова, невысокий, ладный юноша в расцвеченном орнаментом плаще самолюбиво дернул подбородком и отвернулся.
Худое лицо Раупахи будто застыло. Небрежно играя серповидной, отливающей зеленью палицей, которая была подвешена к его поясу на ремешке из собачьей кожи, Раупаха молча смотрел на пыльную завесу, скрывшую фургон. Достоинство вождя не позволяло ему продолжать спор с дерзким мальчишкой, тем более теперь, когда удобный момент для нападения был упущен. И все же Раупаха так и не смог совладать с чувствами. Досада и раздражение требовали выхода.
— С каких пор, Тауранги, ты стал называть вероломством убийство врага? — Раупаха насмешливо скривил рот, отчего синие спирали татуировки на щеках исказились и потеряли рисунок. — Старик пакеха — друг проклятых ваикато. Разве этого мало, чтобы снять с него кожу?
— Я знаю наших врагов. Ваикато — да. Нгапухи — да. А пакеха… — Юноша посмотрел через плечо на Раупаху и покачал головой. — Мой отец, великий Те Нгаро, считает глупцом всякого, кто ссорится с ними без нужды. Чтобы изжарить одного попугая, не надо устраивать лесной пожар.
— Обошлось бы и без пожара, — усмехнулся Раупаха. — У холмов нет ушей, у деревьев нет глаз.
— Большую лодку не спрячешь, — парировал поговоркой Тауранги. Подчеркивая, что разговор окончен, он отошел на несколько шагов, снял с плеча ружье и заглянул в ствол.
Пятеро воинов молча стояли поодаль, не желая вмешиваться в пререкания младшего вождя с сыном великого Те Нгаро. Их желто-коричневые, покрытые узорами лица выражали полное безразличие к тому, о чем спорили между собой благородные арики. Конечно же, безразличие деланное: у каждого из пяти была своя собственная точка зрения на белокожих пришельцев. Но… простому воину полагается молчать.
Раупаха сердито тряхнул пучком смоляных волос, схваченных на макушке ремешком, и тоном приказа произнес:
— Возвращаемся.
Повернулся, запахнул на открытой груди красивый плащ с черными кисточками и, ни на кого не глядя, стал спускаться вниз. За ним последовали остальные. На склоне холма замелькали красноватые и желто-черные пятнышки плетеных плащей.
Тауранги начал спуск последним. Прыгая с камня на камень и лишь изредка цепляясь руками за чешуйчатые черные сосенки, которые облепили склон, он с сожалением думал о том, что после сегодняшнего Раупаха, пожалуй, возненавидит его. Правда, ничего хорошего это Раупахе не сулит: враждовать с любимым сыном Те Нгаро — занятие неблагодарное. Но таков уж Раупаха, человек, что не прощает ни врагам, ни друзьям. А к Тауранги у него давняя неприязнь.
«Может, не стоило перечить ему? — думал Тауранги. — Зачем я ранил его гордость на глазах у воинов? От деревянного копья можно уклониться, от словесного — нет. А я оскорбил его из-за каких-то пакеха. Что мне их жизнь?»
«Держись крепко веры своего отца», — вдруг вспомнил он старинное маорийское присловье, и сразу же сомнения угасли. Он поступил правильно, да! Те Нгаро одобрит его, одобрит, одобрит. Еще не наступила пора воевать с пакеха, хоть и все больше наглеют они. Придет час, и бог войны Ту скажет маори: «Прогоните или убейте!» Тогда ни один пакеха не избежит своей участи.
Тауранги с облегчением рассмеялся и погладил оскаленную рожицу талисмана, болтавшегося у него на груди. Это он, как всегда, подсказал ему верное решение, он…
… Так вот, оказывается, кому были обязаны своей жизнью Генри Гривс и его боязливый отец! И кто знает, не он ли, этот безобразный божок из нефрита, подстроил все так, чтобы отныне судьбы двух юношей столь туго и сложно переплелись?
в которой появляются странные гости Сайруса Гривса
Узловатый коричневый палец качался в раскаленном воздухе. От уха вниз и снова к уху.
— Не упрямься, сынок… Вот уж какой ты упрямец, ну точь-в-точь как мать. Хоть и грех, конечно, покойницу так вот поминать, да что делать — правда есть правда, от нее куда денешься? Упрямая порода ирландцы. Все О'Шины были упрямые — вот и ты тоже… Говорю — надо, стало быть, иди. Как-никак отец велит, не кто другой, а отца не слушать — бога гневить. И чему учили тебя только?..
Генри тоскливо ждал, когда иссякнет поток стариковского красноречия. Медное лицо Сайруса Гривса лучилось добродушием, выцветшие глазки, оплетенные частой паутинкой, смотрели на юношу с ласковой укоризной. А из прорези рта монотонно текли и текли бесцветные слова. За пять лет Генри отвык от отца.
Отшвырнув башмаком треугольный камень с зеленой кромкой, которую он тупо рассматривал в течение нескольких минут, юноша простонал:
— О господи! Да перестаньте же, сэр!.. Эти ваши проповеди… Вы никак не хотите уразуметь, что мне уже семнадцать! Понимаете, сем-над-цать! А не две-над-цать…
Щелка на плоском лице Сайруса Гривса раздвинулась, обнажив крепкие прокуренные зубы.
— Ай-ай-ай, сынок, вот уж научился так научился!.. Вижу теперь, за что тебя святые отцы прогнали. Строптивого и дерзкого, сынок, нигде не уважают, знай это, всегда помни, иначе худо тебе будет, сынок, ты уж отца послушай. А за грубость высечь бы тебя следовало. И надо будет — высеку, не посмотрю, двенадцать тебе или семнадцать. Как миленького выдеру, сэр! Однако некогда мне с тобой препираться, дел-то невпроворот, сам знаешь. Так что иди и не медли — слышишь, не медли. А этому лоботрясу Етики прикажи, чтоб овец стриг, да не всех подряд, а с выбором, с толком. Проследи, как начнет, — не доверяю. я этим диким рожам: как один, лентяи да обжоры. Ступай, а не то рассержусь, ступай!..
Сайрус помахал рукой и захромал по двору. Остановившись у изгороди, он быстро пересчитал обручи для бочек, потом озабоченно обнюхал огромную связку сушеной рыбы, поправил шест и скрылся в приземистом свинарнике.
Подождав еще немного, Генри на цыпочках перебежал двор и, шмыгнув в распахнутую настежь дверь дома, тихонько полез по шаткой лестнице на чердак. Здесь было сумрачно, пыльно и тихо. Устроившись на толстой циновке в самом дальнем от лестницы углу чердака, Генри пошарил в тайнике за выступом балки и выудил оттуда изрядно растрепанную книжку. Раскрыв ее на странице, замеченной травинкой, он тотчас погрузился в чтение. Дневной свет падал на книгу через щель, в которую без усилий могла протиснуться годовалая кошка. Пробить дыру в крыше и замаскировать ее снаружи стоило Генри немалых трудов, зато у него был по-настоящему укромный уголок, где, никем не тревожимый, он мог валяться целыми часами.
Однако сегодня что-то не читалось и умные мысли никак не лезли в голову. Туда их упорно не пускали другие мысли, сугубо домашние, связанные с сегодняшней стычкой. Не надо было, наверное, перечить старику: его ведь не переделаешь. Хорош ли, плох ли, а он отец, хотя, конечно же, ни симпатий, ни уважения к нему нет и в помине. Раньше, до отъезда, Генри не задумывался, любит он или не любит отца, — воспринимал его так же просто, как воздух, сон, траву.