Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запах матери воспринимается младенцем как сигнал спокойствия, уюта, защищённости. От отца исходит запашок здорового мужчины.
В тесноте нашего останкинского жилья намешалось множество запахов, но я отчётливо различал их в отдельности, причём каждый воспринимался, ассоциируясь с чем-нибудь конкретным.
Предновогодье — это запах хвои, мандаринов и гуммиарабика[1].
Рисование — запах очиненного карандаша.
Детские игрушки. Каждая пахла по-своему: лошадка — пылью и клеем, скамеечка — лаком, книжка — типографской краской, жужжалка — сургучом. Имели свой особый запах пластмассовые, резиновые, деревянные игрушки.
Каждый такой запах связан с тогдашним самоощущением: кто я такой, что со мной происходит, где я нахожусь, как себя чувствую.
В нашей квартире никто не курил, кроме моего деда, но и он курил не по-настоящему. Зимой, закупоренные в одной маленькой комнате впятером… ни о каком курении не могло быть и речи. Летом, на террасе, он иногда, сидя у открытого окна, закуривал дешёвую папиросу, но дым в лёгкие не пускал, а набирал в рот и выпускал из носу. Получал ли он от этого удовольствие? Некоторый запас папирос хранился у деда в шкафу, и он, этот запас, сообщал шкафу свой резкий запах. Табаком пахла и знаменитая папка с «докýментами», где дед хранил также и деньги.
Бабушка, страдающая частыми мигренями, пропахла уксусом, ибо часто лежала с полотенцем на голове, смоченном раствором уксуса. Ещё от неё пахло стряпнёй.
Кухня, самая пахучая часть квартиры, воняла сортиром (отгородкой), керосинками и примусом, готовкой, помойным ведром, а в дни стирки — простым мылом, баком для кипячения белья, растопленной плитой, угаром угольных утюгов.
Приятно пахли печи, у нас и у соседей — по-разному.
В выходные дни родители позволяли себе часок лишний поспать, и я, проснувшись раньше, просился к ним в кровать. В раннем детстве мне иногда это разрешалось, но, помню, запах их постели мне не нравился.
Зимой замечательно пахли дрова, принесённые из сарая, — морозом и лесом. Морозом пахло и задеревенелое бельё, снятое с чердака, где оно сохло.
Дивный запах источал заветный Владиков сундучок, здоровьем пахнул Алексей Иванович, делавший зарядку.
Литография раскрашенная «Улица»
Запахи гематогена, касторки, риванола, микстуры напоминают мне унылые дни моих детских недугов. Ну и, конечно, неизменный рыбий жир, сопровождавший детство почти всех московских чад.
Весной Останкино источало медовый запах одуванчиков, терпкий запах клейкой тополиной листвы и резкую вонь олифы от свежевыкрашенных к Первому мая заборов.
Лето пахло укропом, застоялой водой бочек под водостоками, кошками на лестничной клетке, смрадом ассенизационных автомашин.
Вообще автомашины заезжали к нам во двор чрезвычайно редко. В детстве запах бензиновой гари был мне приятен.
В Останкино пахло, как в деревне. Выезжая изредка в центр города, в асфальтово-каменную Москву, я чувствовал совершенно иной запах — запах городской.
Осень пахла палым листом, дровами и опилками.
Гуляя в дубовой части парка, громко шурша палыми листьями, мы иногда набредали на бочаги, довольно глубокие лесные ямы, полные удивительно чистой воды. Дно такого бочага, выстланное слоем дубового листа, не давало воде быстро уйти в почву. Я любил подолгу смотреть в этот прозрачный мирок.
Колючий ледяной воздух зимы пощипывал ноздри даже через шерстяной шарф, но запахи чувствовались и на морозе. Пахло чистотой, печным дымом, резиновыми галошами и лыжной мазью.
Теперь, в старости, очень редко, где-нибудь в метро или в музее вдруг уловишь какой-то реликтовый давний запах — и некий эпизод из детства встаёт перед мысленным взором.
Коммуналка
Мы жили в доме с печным отоплением, без воды, с туалетом в виде отгородки от кухни, где унитаз завершался прямой трубой, ведущей в выгребную яму под домом, с керосинками на кухне.
Жили мы очень тесно. Квартира наша была коммунальной на две семьи. Южные две комнаты занимало семейство соседей. Их было трое: отец Алексей Иванович, служащий Наркомзема, мать Елена Емельяновна, детский врач, и их сын Владик, мой друг детства.
Наша семья состояла из пятерых: дед, бабушка, отец мой — фининспектор, мать — бухгалтер универмага, и я. Все мы ютились в одной комнате размером 12 квадратных метров. Нам, правда, принадлежала летняя застеклённая терраса, большая и солнечная. Так что летом мы оживали. Дед уходил спать на террасу.
Мебель в нашей северной мрачной комнате была громоздка и разностильна. Был современный гардероб с зеркалом, на противоположной стене стояло ещё одно огромное зеркало с подзеркальником, по-видимому попавшее к нам из какой-то прихожей. Эти два зеркала, глядевшие друг в друга, создавали потрясающий воображение оптический эффект коридора.
С самых ранних пор помню себя за манной кашей, созерцающего вереницу мальчиков, сидящих за кашей в этом коридоре (один — лицом, другой — спиною), тающую в туманной дали.
Помимо этого в комнате поместились две кровати (стариков и родителей) с никелированными шарами на спинках. Эти шары я любил отвинчивать. Стол — посредине, под люстрой с большим глазастым плафоном, массивные дубовые стулья, обитые кожей, и, главное, огромный концертный рояль «Бехштейн», впоследствии проданный и заменённый на пианино «Красный Октябрь». Ну, разумеется, была ещё моя кроватка с сеткой, загороженная раздвижной ширмой.
Как всё это поместилось на 12 квадратных метрах — загадка! Я сказал, что нас ютилось пятеро, — это так, если не считать одну из часто сменяемых домработниц, которой на ночь обычно стелили на рояле. Да, да! Это не шутка!
В семействе нашем я был первым москвичом по рождению. Родители мои, как я уже говорил, — переселенцы. Отец перекочевал в Москву из Белоруссии, а мама со своими предками — с Украины. Встретились и поженились они в Перове, где я и родился. (Теперь это место входит в черту Москвы.)
Вышеописанная останкинская комната была кооперативным и первым собственным жильём моего отца. (До этого в Перове оба семейства снимали частное жильё.)
Отец не собирался съезжаться со стариками, но мама не могла жить без бабушки, духовно очень близкого ей человека, ну а где бабушка, там, разумеется, и дедушка. Таким образом, мы все сгрудились в одном месте себе на горе.
Надо сказать, что если отец и дед априори мало симпатизировали друг другу, то, посаженные судьбой в одну тесную клетушку, они вскоре стали лютыми врагами. Дед, как сторона подневольная, хмуро отмалчивался, но отец почти не скрывал своей неприязни.
С момента, когда вечером они оба приходили с работы, атмосфера тяжёлой ненависти зависала в доме,