Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним словом, типичное строение для окраины, образец зодчества времён жилищного кризиса 1930-х годов.
Во дворе росло несколько яблонь, которые густо цвели по весне, но плоды их никогда не доживали до полной зрелости, ибо дети начинали лакомиться ими, как только они достигали размера лесного ореха.
В глубине двора — два дровяных сарая: наш и дома № 14. Ещё у забора торчал заколоченный бездействующий колодец, а за водой ходили далеко — на главную улицу, за трамвайные пути. Там была колонка.
Всё моё детство на нашем дворе валялся неизвестно откуда взявшийся предмет непонятного назначения: тяжеленная железная станина с колесом, намертво приржавевшем к своей оси. Штука эта и зимой и летом всегда была под рукой и служила в наших играх рулём. Сдвинуть с места её, правда, можно было только в четыре руки.
Как только заселились наши два дома, как только угнездились молодые семьи на новом жительстве, так началось деторождение. Только я родился не в Останкине. Все остальные дети нашего двора родились в течение 1932–1933 годов и все — вот странно — мальчики. Говорили, что это к войне!
Время было ещё романтическое, и среди имён моих сверстников, среди обыкновенных Вов, Эдиков и Борь попадались и Мараты, а соседа по коммунальной квартире и друга моего детства звали Владилен (Владимир Ленин). Позднее, уже взрослым, он сменил своё громкое имя на скромное Вадим.
Последними в нашем переулке стояли два одноэтажных домика, один напротив другого. Там жили две молочницы: Акулина и Марья Григорьевна. Весь двор наш ходил к ним за молоком. Одни — к Акулине, полной рыжей бабе с белыми ресницами, очень похожей на свою корову, другие — к Марье Григорьевне.
А дальше за этими домишками шёл луг и большой, преимущественно дубовый лес. Лес этот — не что иное, как древний остаток той самой московской дубравы, где в далёком прошлом шла соколиная охота московских князей и царей.
Ранние воспоминания
Самые ранние мои ощущения бытия связаны с этим лесом. Вот они.
Я просыпаюсь летним днём в гамаке, натянутом меж двумя большими соснами, ищу глазами мать, но никого вокруг, только птицы, солнце и хвоя. В волнении перевешиваюсь через край гамака и вместе с одеяльцем вываливаюсь на тёплую землю возле корней… Сколько мне лет? Два года? Три? Может быть, чуть больше?
Вот другое.
Я иду (не помню с кем) босиком по прохладной и гладкой, как кожа, лесной тропинке. Большая поляна… Видимо, я очень мал, ибо трава — в мой рост. Рядом бегают друг за дружкой большие, шумные девки. Я знаю, что одну из них, чёрную, зовут Марго. Они огромны; гулко топают по земле их босые слоновьи ноги. Я не могу понять, шутки они шутят или всерьёз дерутся. Наконец две настигли третью и силком, хохоча, разжимают ей ладонь и завладевают рваными и мятыми клочками какого-то письма, писанного фиолетовыми кривыми буквами. Затем, нимало не стесняясь меня, они рядом обе присели в траву и деловито журчат по малой нужде, стараясь при этом из обрывков и клочков составить и прочесть письмо.
Вот третье.
Меня среди ночи будит мой отец. Он вынимает меня из кроватки вместе с одеяльцем и носит по комнате, качая на руках и бормоча: «Сиротка ты мой, сиротинушка!»
Мне неловко в его жёстких объятиях, я хнычу. Наконец встаёт моя бабушка, стыдит и упрекает зятя, потом отбирает меня у него и укладывает обратно в кроватку. Одеяльце моё падает на пол. Отец в темноте нагибается за ним и… о, ужас! сослепу ударяется переносицей о торец спинки стула и заливается кровью. Переполох, шум, ищут перекись водорода, пытаются остановить кровотечение…
Много позднее я узнал, что явилось причиной этого события. Оказывается, легкомысленную мамашу мою отпустили на курорт в места её молодости, к Чёрному морю. Она там загуляла в весёлой компании и забыла писать домой. А папаша, зная её любовь заплывать далеко в море и долго не получая писем, решил, что она утонула.
Четвёртое раннее воспоминание — поход в Абиссинию.
Мой друг Владик по своему развитию во многом меня обгонял, хотя был на пол года моложе. Его живо интересовали всякие взрослые дела.
Прослышав, что итальянские фашисты напали на бедную Абиссинию, он подбил меня ехать туда восстанавливать справедливость.
Мы взяли чемодан от грязного белья, положили туда противогаз, охотничьи стреляные гильзы, немного хлеба, надели ружья через плечо. Нас вернула взволнованная няня с трамвайной остановки, где мы с Владиком долго ждали 39-го трамвая, сидя на нашем чемодане.
Если б трамваи тогда ходили более регулярно, нас бы так быстро не нашли.
В данном случае легко определить наш возраст. Как известно, Италия оккупировала Абиссинию в 1935 году. Стало быть, мне тогда было четыре с половиной года, а Владику — четыре.
Мне рассказывали (я, конечно, этого не помню), что, когда мне было два года, моя собственная мамочка смолола мой указательный палец в мясорубке. Дело было летом на нашей солнечной террасе. Мама молола сухари, а мне разрешила подкладывать их в жерло мясорубки… Что-то маму отвлекло, она отвернулась, продолжая вертеть ручку, а я слишком глубоко сунул сухарь и лишился ногтевой фаланги указательного пальца левой руки. (Почему левой? Может быть, в детстве я был левша?) Правда, отец мой очень находчиво и быстро доставил меня в больницу вместе со злополучной фалангой. Мне там её очистили от сухарных крошек, пришили к пальцу, и она приросла, хотя и несколько кривовато.
Случай этот сыграл определённую роль в дальнейшем, когда меня хотели учить игре на фортепьяно, а я сопротивлялся. К моей детской радости и теперешнему сожалению, из-за данного увечья меня оставили в покое.
Запахи детства
Не скажу, что у меня к старости притупилось обоняние, просто запахи жизни не имеют теперь такого значения, что было в детстве.
Запахи в детстве — это один из способов познания нового для себя мира. Человечество в сравнении с животными, приобретя великие преимущества разума и речи, кое-что утратило, а именно — остроту обоняния. Однако в детстве эта острота в виде атавизма ещё сильна и ослабевает с возрастом.
Перемена времён года в детстве прежде всего воспринимается носом. Все, вероятно, помнят, как пахнет первый снег. Где-то я читал, что он пахнет сыроежками. Сравнение это,