Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это не помогает, нм к чему существенному не приводит; память, работая бесперебойно, как бетономешалка, по-садистски швыряет ему в лицо комья его прошлого: вот она, твоя жизнь, вот как выглядело твое пребывание на этой земле, тем хуже, ничего уже не поделаешь, второго шанса у тебя не будет, вот к чему сводится весь твой опыт бытия в качестве человеческого существа… Не в силах больше выносить эту муку, почти готовый завыть, Хэл пробует грубым волевым рывком вынырнуть из водоворота образов людей, которых он знал и потерял, событий, ушедших в прошлое, он силится вернуться к настоящему, к hie et nunc[29]своей комнаты, к белому прямоугольнику кровати… Надо ее, в конце концов, застелить, пора все-таки встать! И вот он принимается разравнивать простыни, расправлять одеяла, накидывать и подтыкать покрывало… эта убийственно сложная задача отнимает у него добрых пятнадцать минут, после чего, вконец измочаленный, он снова ложится.
Тереза приходит два раза в неделю, готовит и убирает, как она (говорят) делает это для половины населения городка. Друзья забегают его навестить: Шон, Рэйчел, Дерек, Патриция, Кэти, Когда их нет рядом, он чувствует себя отчаянно, постыдно одиноким, но стоит им явиться, как его охватывает усталость и не терпится, чтобы они ушли. Они тащат ему цветы, диски, экзотические лакомства. Советуют набраться терпения. «Надо потерпеть, Хэл. Ты выздоровеешь, будь спокоен».
Никакого терпения у Хэла нет, но тем не менее он и впрямь выздоравливает. На это ему потребовалось около года. Он даже собирается вернуться к преподаванию, хотя университет уже состряпал роскошный сценарий его проводов на пенсию. Тут-то его и настигает второй инсульт.
А немного погодя третий.
Теперь он совершенно беспомощен. Поселяется в доме инвалидов. Приют населен больными, которые — отрицать это невозможно — с виду очень похожи на него. Но по существу, у них нет со мной ничего общего, твердит он себе. Большинство из них живут, как в тумане, только и знают, что жевать подслащенный желатин да требовать, чтобы их кресла-каталки выкатили в коридор, где можно, разинув рот, тупо пялиться на экран, где идет очередная телеигра. А поскольку они отвыкли пользоваться своими вставными челюстями, лица у них деформировались, провалившиеся рты придают им сходство с кошмарными человекоптицами Иеронима Босха. Хэл не может допустить мысли, что все эти субъекты некогда, подобно ему, лопались от избытка силы, а кое у кого из них, наперекор видимости, голова и поныне варит.
— Хэл Хезерингтон, — бормочет одна из сиделок, глянув на медицинскую карточку в изножье его кровати. — Хотела бы я знать, почему это имя мне вроде как знакомо.
— Судя по досье, — отозвалась другая, — он был писателем. Романы сочинял.
— Вон что! Романы, правда? — усмехается первая. При этом она наклоняется над ним и говорит, повысив голос, выделяя слова, будто хочет посвятить умственно отсталого марсианина в тонкости человеческого языка. А потом добавляет (на сей раз орет уже так, будто он глухой, и переглядывается с товаркой, усиленно подмигивая): — Да уж! Черт возьми, вам небось требуется уйма воображения, чтоб здесь находить что-нибудь забавное? Та еще задачка, я вам доложу!
Хэл все прекрасно слышит. И все понимает. Но ни говорить, ни шагу ступить он больше не может. И его охватывает жажда конца — от этого двойного унижения, когда с тобой обходятся, как с младенцем или слабоумным, а притом еще твое собственное тело не повинуется приказам воли.
Тут уж никто ничего не в силах изменить.
Кроме меня.
Ну, так я это и делаю.
— Кто же она, подлинная Валентина Сагалович? — не унимается Леонид, печально покачивая головой.
— Я задаю себе тот же вопрос относительно Джордана, — произносит Бет. — Помню, однажды, когда ему было годика три, я его повела прогуляться на берег реки и мы увидели на мосту мертвую бабочку. Хотите верьте, хотите нет, но над ней вилась целая туча других бабочек, они махали крылышками, как веерами, будто пытались привести ее в чувство. Джорди был потрясен… В тот вечер, когда я укладывала его спать, он мне сказал: «Смерть — это когда ты падаешь на землю и свет гаснет». Просто с ума сойти, а? Ты помнишь, Брайан?
— Да-да, — тихонько подхватывает Патриция, сочувствуя Бет и пытаясь (но безуспешно) припомнить какую-то фразу о смерти, некогда изреченную ее маленьким Джино.
— Значит, очарование того мгновения было иллюзорным, — продолжает Бет, — раз оно ушло от нас так далеко и безвозвратно? Где теперь красота Валентины?
— Интересный вопрос, — говорит Рэйчел. — Есть ли в нашей жизни хотя бы один миг, когда человек вправе сказать: вот, сейчас я являюсь совершенно, в полной мере самим собой? Иными словами: не следует ли считать единственной правдой бытия каждого тот путь, что он проходит?
— Уточним: следовательно, правда о моем сыне Джордане — это его преступления? — распаляется Бет. Начав говорить, остановиться она уже не в состоянии, она делает вид, будто не замечает яростных, молящих взглядов Брайана, без слов заклинающего ее заткнуться, Христа ради, Бет, прекрати, не надо об этом, перестань полоскать наше грязное белье при всем народе, ну, прошу тебя… Тюрьма — вот и вся его правда? Какой он, истинный Джордан? Тот, которым он стал теперь, кипящий ненавистью и злобой, или тот, каким был раньше, когда увидел ту мертвую бабочку или когда собирал ракушки на морском берегу, приносил их мне и глаза у него сияли от радости?
Ща сдохну, томится Хлоя. Видно, что-то я проворонила. О чем они толкуют? Задохнуться впору, как в болоте. Ах, вот бы сейчас сползти со стула да и юркнуть под стол, как мы, бывало, прятались с Колом, когда были маленькими, а взрослые мордобой затевали. Все кажется не таким страшным, ежели смотреть на мир сквозь несчетные меленькие дырочки кружевной скатерти, они его дробят на крошечные фрагменты. Это как если танцуешь в кабаке, где свет пускают через стробоскоп и все люди кажутся раздробленными на блестящие, подрагивающие осколочки.
— Джордан — ваш сын? — спрашивает Чарльз. — Извините меня… я ведь не в курсе…
— Да, — отвечает Брайан. — Это наш сын. Чернокожий парнишка. Мы его усыновили, взяв из больницы в Роксбери, когда ему было от роду две недели. Мать еще ходила в колледж, она не могла оставить его у себя.
— Я не понимаю, — вздыхает Бет, покусывая костяшки пальцев.
— Что же вам непонятно? — роняет Чарльз, стараясь, чтобы его голос продолжал звучать на низких бархатных нотах, подчеркивая резкость слов. — Вы хотите сказать, что, поскольку вы его усыновили совсем маленьким и растили так, как если бы он был вашим собственным ребенком, внушая ему исключительно свои просвещенные, либеральные идеи, трудно постичь, как он мог опуститься до уровня своей примитивной, грубой негритянской природы?