Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом заявлении царя были две ошибки: и относительно прошлого, и относительно будущего.
Парижский договор и унижение России были следствием не трусости Александра, а трусости Николая, который так дрожал за свое самодержавие, что этому страху всецело подчинил свою внешнюю и свою внутреннюю политику. А в будущем Александру в 1878 году, после победоносной войны, пришлось подчиниться судилищу Берлинского конгресса, едва ли не более унизительному для России, чем Парижский трактат.
Россия в результате внешней политики Александра II оказалась столь же изолированной в Европе, как к концу царствования Николая I. В 1863 году Александр II гордо пренебрег представлениями Англии и Франции в защиту Польши. Австрия тогда держала себя двусмысленно, а Пруссия, в интересах собственной антипольской политики, была на стороне России. За это она получила возможность, при дружелюбном попустительстве России, ограбить Данию, расправиться с Австрией, разгромить Францию и собрать в один бронированный кулак все германские государства.
Когда же Россия после страшных жертв почти достигла своих заветных стремлений на Ближнем Востоке, ей Европа сказала: «Руки прочь!», при явной поддержке Пруссии, бывшей в тайной стачке с Австрией.
Александр II, который, по примеру предков, в политике руководствовался родственными связями и политической благонадежностью, в духе блаженной памяти «Священного союза», направлял свою внешнюю политику по прусскому фарватеру, а его закадычный друг и дядя, повысившийся из прусского короля в чин германского императора, за его спиной тайком заключил с Австрией союз, направленный специально против России. Правда, Вильгельм проделал это предательство с «угрызениями своей королевской совести» и со слезами на глазах, лишь под настойчивым давлением Бисмарка, но России от этого было не легче, что она и почувствовала в 1878 году.
Бисмарк же сводил счеты с Горчаковым за 1875 год, когда русская дипломатия не выказала обычной готовности оставаться безмолвной свидетельницей вновь затевавшегося разгрома не добитой в 1871 году Франции.
Все это проделывалось под внешностью неразрывной дружбы как между Вильгельмом и Александром, так и между Бисмарком и Горчаковым.
Горчаков даже оставался в наивной уверенности, что Бисмарк, этот грубый и циничный реальный политик, находится под обаянием и руководством тонкого дипломатического искусства, специалистом которого Горчаков считал именно себя. Свои тонко отточенные, великолепным условным стилем изложенные ноты Горчаков, этот «нарцисс своей чернильницы», считал самым важным и серьезным делом.
Впрочем, Александр уже тогда разочаровался в Горчакове и, заглаживая перед Вильгельмом свой грех вмешательства в прусские вожделения, сваливал все на Горчакова, на старческое тщеславие дипломата, который «пережил свою полезность».
Войне 1877–1878 годов предшествовали восстание в Герцеговине и война сербо-черногорская против Турции, вызвавшие известное славянофильское движение в России.
Внутреннее положение все больше ухудшалось. В стране не было довольных. Крестьяне изнемогали под бременем непосильных платежей. Дворянское оскудение усиливалось неудержимо. Сторонники реформ были горько разочарованы. Не только не делалось никаких шагов к «увенчанию знания», но и осуществившиеся реформы все больше портились. Противники реформ находили, что темп постепенного упразднения реформ слишком медлен и нерешителен, а тут еще возник на Руси класс фабричных рабочих, который не имел решительно никаких оснований быть чем-нибудь довольным. А из толстовских классических гимназий, совершенно, казалось бы, стерилизованных и вконец обеспложенных от какого бы то ни было движения идей, выходила и очень недовольная, и очень революционно настроенная молодежь.
Из гимназий выносилась ненависть не только к тонкостям латинской и греческой грамматик, к аористам[4] и экстемпоралиям[5], к бездушной казенной педагогике, но и ко всему существующему строю.
При таком скверном внутреннем самочувствии лучшим отвлекающим издавна считалась внешняя агрессивность, но Александр II был чувствителен и слезоточив. Солдат он очень любил, но только на парадах и разводах.
Но при дворе была группа, стоявшая за войну, и во главе этой группы был наследник Александр Александрович, почему-то прозванный впоследствии «Миротворцем». И что еще удивительнее, поднялось шумное движение за войну.
Чичиковы возмечтали о поставках. Репетиловы шумели, загорецкие собирали пожертвования, Ноздревы производили патриотические скандалы, и никто не хотел слушать о том, что русскому мужику и русскому рабочему живется не лучше, а местами и хуже, чем сербу и вообще «брату-славянину» под властью турок. Однако тех, которые заикались об освобождении русского мужика или русского рабочего, отправляли пасти Макаровых телят, гноили в тюрьмах и ссылали во всякие гиблые места.
Лев Толстой, печатавший тогда в катковском «Русском вестнике» «Анну Каренину», в восьмой, заключительной части романа очень отрицательно отнесся и к добровольческому движению и ко всей славянофильской шумихе. Катков отказался от напечатания этого окончания романа.
Александр II, который упорно затыкал уши и круто расправлялся с теми, кто подымал голос за освобождение русских братьев, вдруг услышал «голос земли русской» в репетиловском шуме за «братьев-славян». А Бисмарк очень настойчиво с своей стороны втравливал Россию в войну, заранее предвкушая небезвыгодную роль маклера. Он с присущей ему циничной откровенностью мотивировал необходимость войны соображениями внутренней политики и внушал Горчакову: «России нужно несколько бунчуков турецких пашей и победная пальба в Москве. По-моему, это необходимо».
Военная реформа Милютина создала новую армию, и эта армия показала чудеса беззаветной храбрости и выносливости.
И под Плевной, и на Шипке, и на зимнем переходе через обледенелые снеговые вершины Балкан люди беззаветно умирали.
Но и тут эти люди были плохо кормлены, плохо обуты и плохо вооружены, даже хуже турок.
Бумажные подметки, вороватое интендантство, потворствующее подрядчикам, червивая солонина и тухлая капуста оказались столь же незыблемыми, как и само самодержавие. Воровали и тут неудержимо, и во главе всех воров был сам главнокомандующий Николай Николаевич Старший.
У царя хватило благоразумия не брать на себя командование, но он переселился на театр военных действий, а там охрана главной квартиры представляла серьезную и хлопотливую заботу, отвлекая часто войсковые части, нужные для более прямых целей.
Нетрудно представить, какая, при наших порядках, свита окружала царя, сколько при царской ставке толклось всяких флигель- и генерал-адъютантов, сколько всяких церемониймейстеров, гоф-курьеров и фурьеров, и сколько при всей этой челяди было своей челяди, и как трудно было содержать всю эту прожорливую и требовательную ораву тунеядцев.
Александр называл себя «братом милосердия», неизменно посещал лазареты и проливал обильные слезы при виде раненых. Эта плаксивость чувствительного царя должна была еще на этом свете вознаграждать солдат за все их лишения.
Впрочем, у Гаршина очень красиво и трогательно изображены и слезы, капающие из глаз царя, и гипноз солдатской массы.
Хотя русские войска подошли к самому Константинополю, но туда их, как известно, не пустили. Александру же