Шрифт:
Интервал:
Закладка:
22
Который уже год приглядываюсь я к Роману, пытаясь ронять: что движет этим человеком? Страсть к деньгам? Алчность? Самолюбие? Неведомый мне червь самоутверждения в этом мире? Просто, как говорят, «тяжелый характер»? Мысленно я сравниваю его с соседями, братом, живущим через дом от него, пытаюсь найти то самое зерно, из которого вырос его… эгоизм? Нет, не ложится к нему это слово! Расчетливость? И не только она. Иначе откуда бы взяться той тирании — иначе не назовешь! — с которой он распоряжается в доме, от которой страдают и Прасковья Васильевна, и дети.
Сложен он? Да ведь кто из нас, если покопать поглубже, не сложен? Простых людей нет, это мы их пытаемся упростить, чтобы найти для себя точки опоры в сложном и многомерном окружающем нас мире…
Нет, в основе этого незаурядного человека лежит что-то другое, к чему я пытался подобраться ощупью, поминутно открывая, казалось бы, противоположные качества, привлекающие и отталкивающие поочередно. И человек Роман действительно не рядовой. Сват его, Петр Корин, куда мельче, слабее, сиюминутнее, чем этот худой жилистый мужик, упорный в своем ненасытном труде, и алчной жажде тяжелой, непрестанной работы, лишь бы она была с отдачей, с прицелом, принесла результаты — пусть даже через годы.
Сам Роман из крестьян потомственных, залесских, — не из достаточных, а средних, скорее даже из бедноты деревенской: одна корова, одна лошадь, овцы… Только после революции его отец начал подниматься на ноги, дом поставил, кое-каким хозяйством обзавелся, детей поднимать стал, но тут оказалось, что две лошади и две коровы превратили его не просто в «зажиточного», а в «богатея», да и новый дом кое-кого смутил своей добротностью. Вот и пришлось Роману собственную жизнь начинать с нуля: от рабочего на торфоразработках поднялся до мастера, живя на казенных квартирах, скитаясь с семьей по баракам, осушая болота и разрабатывая торфяные поля. И так было до тех пор, пока однажды как отрубил: свой дом ставить надо. Все, пожили по баракам, хватит!
Черный, жилистый, цепкий, с недобрым взглядом из-под лохматых бровей, который только в последние годы стал как-то мягчеть и оттаивать, по-крестьянски неторопливый в деле и разговоре, по-крестьянски же упрямый и упорный, присаживаясь только чтобы свернуть самокрутку, он беспрестанно двигается, переходя от одного дела к другому — от огорода к хлеву, от хлева к дровам, от дров к дому, — начиная спозаранку, задолго до того, как идти на работу.
А вернется к вечеру домой — и все начинается снова.
Но вот что странно. Похоже, это беспрестанное, непрекращаемое движение приносит Роману словно не радость, а какую-то тайную ожесточенность, с которой он попрекает бездельем и сыновей своих, и Прасковью Васильевну. На ней лежит хозяйство, и через день-два она должна везти на продажу в город молоко, яйца, сметану, а позже — первый зеленый лук, укроп, морковь и прочую зелень, благо все это на огороде у Афанасьевых появляется на неделю, а то и на две раньше остальных, и все это, не в пример другим, крупнее и качественнее… Впрочем, и сам Роман пустым никогда с работы домой не придет: то принесет на плече лесину, чтобы потом ее аккуратно распилить и расколоть на дрова, то связки тальника, из которого вечерами наплетет с десяток корзин, отправив их на рынок все с той же Прасковьей Васильевной.
Только вроде бы все сделал, подойдет забота о пчелах — мед качать надо. Потом сенокос подоспеет, и пока остальные мужики будут раздумывать, куда бы двинуться на «ничейные» луговины, Роман уже обкосит под кустами, возле торфяных полей, по зарастающей сочной пойме все пригодные «пятачки»; переворошит, высушит и успеет сметать перед домом три или четыре стога до дождей, которые того и гляди прольются на подсыхающее сено…
Нет ему отдыха. И сам он никому другому отдыха не дает. Вот почему, разругавшись с детьми, поколачивая в дни запоя жену, жалуется он мне на горькое свое одиночество, потому что нет у него ни друга, ни приятеля. Как одинокий волк бьется Роман над своей жизнью, выстраивая для нее высокие хоромы, в которых мы сейчас квартируем, расширяет их, отделывает все лучше и лучше, смотрит, чтобы каждый клочок земли, каждая травинка, каждый пень хоть какой-нибудь доход или пользу в хозяйстве приносили… А для чего ему это все? На что копить? Да и копит ли деньги Роман?
«А как же, — скажет любой сосед, любой сторонний наблюдатель. — Обязательно копит! Молоко продает? Мед продает? Лук, картофель и прочее все огородное дело продает? Сено — и то два стога подсобному хозяйству торфопредприятия в прошлом году продал! Корзины плетет? Экспедицию в квартире держит? Да еще и дачников пускает — когда на веранду, а теперь вот баньку в огороде расширил, комнатку прирубил, теперь туда поселит… И на что тратить ему? Да ни на что! Все сам заготовит на весь год — и дрова и сено… Разве что хлеб, сахар, масло, да когда крупу какую в магазине купит или колбасу. А если и пьет — то один: двух бутылок ему для разгула хватает…»
Вот вроде и приговор можно выносить. Все ясно? Нет, оказывается, не все.
Я хорошо помню то далекое теперь время, когда впервые увидел плесы и повороты Вексы, — много, много лет назад, когда и думать еще не мог, что края эти станут для меня привычными и родными. Лес по правому берегу Вексы был уже сведен, но сам берег успел зарасти кустарником и подлеском, и среди этого молодняка на новой чисти стоял единственный дом — вот этот старый дом Романа, отданный им теперь Павлу.
Отсюда до крайних домов поселка было тогда с полкилометра. Но Роман, которому надоели бесконечные бараки и в котором заговорила кровь предков, русских мужиков, обживавших когда-то эти лесные края, облюбовал ровное, хотя и заболоченное место на берегу Вексы, расчистил его от кустов, выкорчевал пни, прокопал осушительные канавы, как привык это делать на торфоразработках, и поставил дом. Поставил своими руками, без чьей-либо помощи. А вокруг дома поднял залежь и начал удобрять здешние пески: то привезет на тачке торфяную крошку, то навоз разбросает под снег… И так — каждый год, изо дня в день, с перерывом на снежную зиму.
Вот и задумаешься: лук? морковь? картошка? огурцы, которые больше