Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в Бюро Проверки на Масловке я попал таким манером. По причине инвалидности моих родителей мне, как единственному кормильцу (родители, конечно, подзарабатывали), назначили свободное распределение. Я кончал истфак МГУ. Студентом я переползал с курса на курс серым. Способности мои и моя натура вряд ли бы обеспечили мне удачи в науке. Да была ли история в ту пору наукой? Там и тут, правда, тлели ее очаги, но к дымящимся углям меня бы и не допустили. Предполагалось мне стать учителем истории. Но педагог я был никакой. Пребывал я, как поется в обращении красного кавалериста к девушке Лизавете – «в тоске и тревоге», но тут в один из дней между защитой (диплом был о годах Василия Третьего) и госами меня пригласили на собеседование с Главным почитаемой мною газеты. Я на нее подписывался, знал имена ее корифеев и даже верил ей. Верил настолько, что поучаствовал в трех ее читательских дискуссиях. Первая была о физиках и лириках, вторая – о смысле жизни, третья – о любви. От нечего делать и по глупости я записал на бумаге свои полемические соображения и послал их в газету. А их взяли и напечатали. Как помнится, на расстоянии школьной тетради от рассуждений самого Ильи Эренбурга. И цидули мои о смысле жизни и любви позже тоже опубликовали. В разговоре с Главным редактором, красивым и, как мне показалось, стеснительным человеком, выяснилось, что мои писанины запомнились, что в газете создается отдел студенческой молодежи и мне в нем предлагается должность стажера. А коли за год я проявлю себя, то стану и корреспондентом. Сбрасывая с себя уже примеренные вериги учительства, я согласился на стажерство без колебаний. Но за год удачных публикаций не случилось, на меня косились, сам же я пенял себе: «Здоровый мужик, а держусь за пятьдесят рублей!» – и подыскивал новое место поприща. Тогда-то меня – после уговоров – и перевели в Бюро Проверки. Каждому из начинающих полагалось на две недели быть откомандированным дежурить в Бюро Проверки. У Зинаиды Евстафиевны Антоновой была сотрудница Нинуля, барышня неизвестных лет, в монашеских одеяниях. Считалась она словно бы калекой, сухоручкой, скрючена у нее была правая рука, не будь она калекой, полагала она, сидела бы она теперь, по своим мечтам, в костюмерном цехе Большого театра. Проявляла она себя нервно, порой истерично, работницей же была старательной, но бестолковой. Властную и грубоватую Зинаиду Евстафиевну с ней связывало что-то особенное, какая-то история, разузнавать о ней и ее подробностях мне доверительно не рекомендовали. В последние годы Нинуля часто брала больничные, Зинаида маялась одна, но уволить Нинулю не давала, выбила, наконец, третью ставку. Но брать на нее работника ей позволяли лишь из штата редакции. «А дайте мне Куделина! – потребовала она. – Он был у меня две недели на практике. Я знаю ему цену!»
Оклад мне определили сто двадцать рублей. Вполне прилично. Мне были положены отгулы, когда и два дня в неделю. Двум моим одаренным однокурсникам я мог помогать в их затеях и долговременных программах у них в государственных архивах, за что тоже платили, пусть и копейки. А в случаях нужды я мог по студенческим связям и памяти проводить ночи грузчиком на Павелецком вокзале. В месяц я приносил старикам сто шестьдесят рублей и полагал, что имею право не считать себя повесой и блудным сыном. И в редакции я не ощущал себя более бесполезным человеком, мне объявляли благодарности в приказах, я узнал людей газеты, они узнали, чего я стою и чего от меня ждать, и во всяком случае не злились на меня. Так мне казалось…
Но теперь я сидел в своей служебной коморке[2]и горевал. Досады и тревоги мои вызвало вовсе не вчерашнее ночное происшествие на Третьей Мещанской, не мятые рожа и бока, а разговор с многоуважаемым К. В. (я на самом деле относился к нему с уважением, в частности – и с уважением). Многие слова К. В. требовали толкований и ответов, пусть и не произносимых, а собственная моя личность нуждалась в анализе, оценке, а возможно, и самобичевании. Кем меня видят, за кого принимают? Кто я есть, коли удостоился ТАКОГО разговора?
В дверь постучали. Я нервно надел темные очки и схватил нечитаную запасную полосу.
– Привет, старик! – вошел Владик Башкатов. – Ба! Да ты разукрашенный! Это когда же?
– Тогда же… – буркнул я.
– Ну-ка сними очки! – впрочем, Башкатов сам снял с меня очки. – Так, в рожу всего три удара. Крепких, но три. Значит, били по корпусу…
– И по корпусу, – подтвердил я.
– А где подарок К. В.? Покажь!
– Увы, его нет. Он уже не у меня…
– И отобрали те, что напали? А напали, когда ты вышел из нашей машины и направился домой? Сколько их было?
– Трое. Только вы отъехали, я прошел метров восемьдесят, и тут они выступили из темноты…
– Это потрясающе! – Башкатов был в восторге. – С какой скоростью все делалось! Это надо же было знать, что К. В. нечто тебе вручил, что сигнал подписали в два, что ты поедешь не к бабам, а домой, что к дому ты откажешься подъехать, а выйдешь, как обычно, на углу Трифоновской! А? Каково? Ты думал об этом?
– Я много о чем думал, – сказал я.
– Ты кому-нибудь говорил о посещении К. В.? Хвастался ли подарком К. В.? Показывал ли кому его?
– Тебе-то что? – сказал я резко.
– Потом объясню. Так кому ты показывал? Или кто сам с тобой заговаривал о визите к К. В.?
– Никому не показывал. А говорил со мной о визите один лишь Ахметьев.
– Глеб Аскольдович! – Башкатова опять захватил восторг. – Ну как же я о нем запамятовал! Ну конечно! И что?
– Ничего. Посулил мне неприятности. И напомнил о четырех уже убиенных.
– Именно! Именно! – заявил Башкатов радостно. – Четыре убиенных! Ты – избитый и ограбленный! То ли еще будет!
– Послушай! Тут какая-то чепуха. Отравившуюся и повесившегося я знал, для своих подвигов они имели собственные, особенные причины.
– Ты о многом, братец, не знаешь. И почти ничего не понимаешь! А Глеб Аскольдович, он – умница, и он не зря встревожился. Или возбудился?
– И двое из четырех якобы убиенных якобы в связи с фарфоровыми изделиями – не наши.
– Не наши, – согласился Башкатов. – Но связаны с газетой. Я-то их знал. А ведь есть случаи пока неизвестные. Сколько фарфору выдано? А? Вот и дуй в ус!
– Прости, но все это ерунда! В наши годы, в нашей газете – у страны на виду! – и такие чудеса! Пещера Лехтвейса!
– А ты слышал про нашего Героя Советского Союза с речной фамилией, то ли Тобольцева, то ли Енисеева? Уж какие были времена! Тридцать девятый год, всех на этаже брали, а он Берию облапошил! Да каким образом!
– Очень смутно что слышал…
– Расспроси Комаровского. Он тебе расскажет.
– Это который Стрельцова посадил?
– Ну не он, конечно. Его руками, его пером… Посадили Зять с Тестем… Ни за что! Ради красного словца. Любимца народа! Кулаком по столу! И привет! Эдика Стрельцова посадили ни за что, а ты говоришь – нет чудес!