Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы живем у вашего отца? – Он удивленно поднял брови.
– Нет. Мои родители умерли. Очень давно… когда я был маленький.
– Значит, женщина, которая недавно умерла в этом доме, не была вашей матерью? Может, она приходилась вам мачехой?
Мачехой, мне? Мачехой? Мои глаза скользнули по алькову, в котором она обычно спала, потом по стулу у окна, на котором она любила сидеть с рукоделием, по ее месту за столом: мне пришлось опереться о спинку стула, и я вдруг не знал, что ответить, “да” или “нет”, смеяться или плакать, а потому просто молчал, в ушах у меня звенело. Мачеха?..
Нунций наклонился над своим сундучком, достал из него что-то завернутое в тряпку, положил на стол и осторожно развернул. Я увидел распятие, в слабом свете оно блестело как настоящее сокровище. Должно быть, оно золотое и украшено драгоценными камнями, подумал я. Распятый Иисус был белый, как труп, он был вырезан из кости. Все его члены свидетельствовали о смертной муке.
Нунций поднял распятие, благоговейно поцеловал его, сотворил им крестное знамение, сел на стул и откинулся на спинку.
– Orémus, – cказал он тихо, но властно и опустился на колени рядом со стулом. – Давайте помолимся.
Я растерянно смотрел на него. Нет… я не мог молиться вместе с папистом! С еретиком! Нет! Вера моего сердца мне этого не позволяла, я чувствовал, что Бог мне этого не разрешает. А если не Бог, то, по крайней мере, король и закон моей страны. Мое сознание бурно протестовало против этого, а нунций стоял с опущенной головой и ждал. Он был моим господином, он хотел, чтобы я ему повиновался. Но меня могли наказать за это, пострадал бы мой кошелек, а в худшем случае и моя шея. Он был послом, он мог проповедовать и причащать, как это было написано в законе: “…иностранных министров и их слуг…” Но я не был таким слугой. Язычник не мог принудить меня…
Я слышал, как он молится за спасение хозяйки и за то, чтобы ее пребывание в чистилище оказалось коротким.
Я вздрогнул и отступил к двери. Чистилище! Языческая кипящая смола и адский огонь, в который бросают папистов, мучают их, терзают и в конце концов сжигают. Неужели он думает, что хозяйка Хорттена сейчас там? Я не мог здесь оставаться! Задом наперед я вышел за дверь, во мне все кипело и шипело, словно внутри у меня был раскаленный уголь, и я долго стоял у стены дома, глубоко вдыхая прохладный воздух, пока у меня не успокоилось сердце, успокоилось настолько, что я смог найти ту тропинку, по которой должен был идти в темноте.
Тропинка была прежняя. Камни – прежние. Ямы, в которых я спотыкался, – прежние. Даже летучие мыши, казалось, были те же самые. Я подбросил камень и увидел, как одна из них сорвалась вниз, не поняв, что это обман.
В усадьбе Бром было темно, все уже спали, я тихонько прошел через двор к хлеву, когда на меня с лаем бросилась собака, сверкая в темноте белыми зубами.
– Тихо, Мюлле! – прошептал я, пес замолчал, подошел и обнюхал меня. Он меня узнал, начал вилять хвостом, едва не перевернулся и наконец прижался мокрым носом к моей руке. – Мюлле, Мюлле, хороший ты пес!
Я вошел в хлев и прошел к каморке Сигварта. Дверь была приоткрыта, и я осторожно кашлянул.
– Это ты, Петтер? – спросил Сигварт со своего ложа, стоявшего в углу.
– Да, Сигварт. Я приехал домой. Я… – Я замолчал, не находя слов. Сигварт дышал быстро и тяжело, я полез в карман. – У тебя есть огонь, жаровня, хоть что-нибудь?
Зашуршала перина, звякнуло что-то металлическое. Красный огонь углей в жаровне осветил отекшую ногу Сигварта и его худые руки. Я приложил фитиль к углям и осторожно раздул огонь. Потом накапал сала на бортик топчана, прижал к нему свечу и держал ее так, пока сало не застыло. Сигварт усмехался в бороду и вытирал морщинистые щеки.
– Вернулся, Петтер!
Я кивнул и подвинул табурет к его постели.
– Я знал, – сказал он. – Мне это приснилось прошлой ночью.
Я засмеялся. Все знали, что Сигварт часто видел вещие сны о чем угодно.
– Мне приснилось, что ты был вместе с рыжей дамой и что у тебя в руке была какая-то бумага. Ты читал мне вслух и о чем-то меня спрашивал.
Я перестал смеяться. По спине пробежал холодок. “Наверное, в хлеве дует”, – подумал я и закрыл дверь.
– А о чем… о чем я тебя спрашивал? – хрипло проговорил я и прижал рукой карман.
Влажные глаза Сигварта, не отрываясь, смотрели на меня.
– Не помню, Петтер. Но точно о чем-то важном. Это я сразу понял. Важном для тебя.
Я убрал руку и спросил, как он себя чувствует, он сказал, что здоровье его никуда не годится и скоро он преставится.
– Ну-ну, не так уж все и плохо, – утешил я его, но Сигварт сказал, что, если человек перестает мочиться, вода скапливается у него в теле, и он распухает, как свиной пузырь. А тут уж только вопрос времени, когда этому пузырю придет время лопнуть, разорваться, чтобы его содержимое вылилось и затопило весь хлев. Хе-хе. – Он засмеялся над последними словами, живот затрясся, но боль заставила его лицо исказиться. Во дворе залаял Мюлле, потом рыкнул, и все затихло.
Мы заговорили о Копенгагене и о том, что случилось в Хорттене за время моего отсутствия; и пока мы по очереди рассказывали друг другу о событиях, произошедших дома и в мире, Сигварт выудил из-под тюфяка бутылку, и мы тянули из нее терпкий бренневин, и время летело, и мне было приятно снова видеть Сигварта. Не скоро, но наконец мы с ним наговорились и воцарилась добрая тишина, тогда мы услышали, как по крыше стучит дождь и поскрипывают стены. Коровы жевали жвачку, обмахиваясь хвостами, роняли горячий навоз, так что в каморке Сигварта было тепло. Неожиданно он хлопнул себя по уху, потом потянул его и почесал.
– Зима будет холодной, – заключил он. – Если блохи прыгают человеку в уши, значит, осень будет теплой, а теплая осень надежды косит, это ты и сам знаешь, Петтер, после нее зима бывает суровой.
Я достал из кармана крохотную коробочку и протянул ее Сигварту.
– Это тебе. Утешение на зиму, – сказал я.
Он положил коробочку на перину и оглядел ее. Попытался раскрыть своими распухшими пальцами, я помог ему, с открытым от удивления ртом он смотрел в раскрытую коробочку.
– Нет… Петтер… ты… – пробормотал он и взял в руку маленький серебряный крестик. Я помог ему завязать вокруг шеи кожаный ремешок. Он поднес крестик к близоруким глазам, поцеловал его и снова стал разглядывать.
– А мне… мне нечего тебе подарить, – сказал он и в знак благодарности пожал мне руку.
– Ошибаешься… есть, – сказал я, вынул из кармана бумагу и расправил ее. Сигварт глядел на крестик, вертел его во все стороны, и крестик блестел при свете свечи. Он не слышал того, что я ему сказал.
– Петтрине Олюфсдаттер, – прочитал я. – Сидсель Лауридсдаттер. Марите Хеллисдаттер. – Я поднял глаза и глотнул воздух. Сигварт опять широко раскрыл глаза. – Кто они? – шепотом спросил я.