Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господин Муж возвращается перед рассветом, ему тоже приходится нелегко: одна стережет, чтобы он с ней засыпал, другая — чтобы с ней просыпался. Снимает ботинки, гладит зевающую собаку, которая пришла поприветствовать хозяина, помахать хвостом и теперь потягивается. В кухне горит свет, Роза забыла погасить? Нет, сидит за столом, наверное, заснула, вид такой, будто из последних сил ждала его к обеду; над едой летает муха. Господин Муж берет тарелку со студнем, вздрагивает, смотрит на Розу; боже, она не спит, у нее открыты глаза! Или спит? Машет рукой у нее перед лицом, нет реакции, даже не моргнула; Господин Муж боится дотронуться до нее, может, она уже холодная. Минуточку, в конце концов, смотрит она на него или нет, может, это она спит так, с открытыми глазами, и не такие вещи случаются; Господин Муж делает несколько шагов влево, несколько шагов вправо, но он все еще не уверен, смотрит на него Роза или нет, или это всего лишь оптический обман, как в музее, когда портрет, кажется, смотрит на посетителя.
— Я не спала из-за тебя всю ночь, — говорит Роза и поражается услышанному: оказывается, испуганные мужчины точно мальчишки: от страха они кричат фальцетом.
Красавчик мой, Красавчик, зачем ты покинул меня.
Адам изгнан из себя; его тело лежит и поносит его: сам виноват, сам довел до изгнания; у него нет сил поднять руку, он тяжело дышит, лежа на спине, и ждет, пока не полегчает (надо лежать, иначе вырастет горб, ожидание — камень на шее, от которого растет горб). Он абсолютно недвижим, он теперь чувствительный, как сейсмограф, он замечает малейшее дрожание, духи боятся прятаться по углам, потому что каждый скрип половицы привлекает его внимание. Весь дом содрогается до основания регулярно каждые полчаса, когда автобус проезжает по дырявому асфальту, рюмки и стекла в буфете звенят, стукаясь друг о друга, фаянсовая чашка каждый раз перемещается на несколько миллиметров к краю. Каждый день, вернувшись с работы, Адам заводил будильник и передвигал чашку вглубь буфета; теперь имеющиеся в квартире часы больше не отмеряют время, а фаянс опасно близок к краю (вот сколько всего происходит, когда ничего не происходит; все еще существуют моменты, которые сейчас отвлекают его: сколько автобусов должно еще проехать, чтобы чашка преодолела край полки и упала; а упав, она разобьется вдребезги или распадется на несколько кусков, а может, она так удачно упадет, что не пострадает; подождем: если вдребезги, то Адам больше никогда не увидит Красавчика, если на куски — будет его видеть, но ничего ему это не принесет, кроме страданий, а если чашка останется целой — Красавчик вернется). Единственный повод, из-за которого Адам не хочет умирать, — это страх перед тем, что человек, говорят (может, оно и на самом деле так), перед смертью видит еще раз всю свою жизнь; как, должно быть, это тяжко для самоубийц: только захотел прервать просмотр тяжелого фильма перед самым концом — так нет тебе, просмотри еще разок с самого начала. Кто только придумал такую пытку? Тишина, за окном лает собака, за стеной лаются соседи, чьи-то разговоры, кто-то моет посуду, над потолком шум, стук, пение, выскользнуло мыло; да, жизнь повсюду клубится, и так бестактно. Зачем, о Красавчик, ты покинул меня? Такой болезненно-далекий, зачем ты лицо свое отвратил? Кишки и те никакого уважения не имеют к его немому отчаянию — как тут умирать от тоски, когда в животе урчит. Адам хотел бы самому себе умилиться, умереть гордой голодной смертью, а тут такое обыденное урчание, громкое, бессовестное; Адам пытается быть выше ворчания пустого желудка, выше его скорбной песни, ведь он поклялся сохранять тишину и неподвижность; но автобус проезжает, чашка падает, Адам срывается с постели и смотрит: чашка упала плашмя, внешне вроде осталась целой, только треснула в нескольких местах, но, если ее тронуть, как пить дать развалится на куски. Адам заволновался, задвигался, удержаться невозможно, Красавчик ведь где-то есть, если его можно еще хоть раз увидеть, услышать, коснуться, нет такой цены, которую не стоило бы за это заплатить. Адам заглядывает в кухню, в раковине высится гора грязной посуды, он берет стакан из-под сока и смотрит на муравьев внутри. Обнюхивает себя и не узнает собственного запаха; значит, правда, что если человек не моется несколько дней, то к нему возвращается его первоначальный запах, и это не вонь потного тела, а какой-то животный, стайный, слегка мускусный запах, теперь он знает, что в нем убивает мыло и дезодоранты, и сразу вспоминает запах Красавчика, которому случалось завалиться в постель сразу после его уличных походов, и тогда от него пахло улицей, как будто кожа схватывала и удерживала все, чем за день успевала пропитаться: кокс, помойка, терриконы, вонючие подворотни, бычки, старый матрас, на котором танцуют парни, кожура от апельсина, уворованного с вокзального лотка, смрад сточных вод с соседней станции аэрации. Нет его, нет нигде, темная ночь спустилась в самый полдень; коричневая вода течет из труб. Адам слышит звонок, хватается за телефон, но это кто-то из больницы беспокоится, интересуется, требует объяснений и оправданий отсутствия. Адам не реагирует. Он наблюдает за муравьями.
Мать всегда говорила: если тебя что-то гнетет, начни с того, чтобы навести вокруг себя порядок, тебе может показаться, что все и так чисто, все и так убрано, но присмотрись повнимательнее и всегда найдешь какие-нибудь невытертые полки, скопления пыли на шкафах, паутину под обивкой стульев, а если даже вчера последнего паука ты всосал пылесосом, пол блестит от мастики, окна такие чистые, что птицы бьются в них, а грусть тем не менее не отпускает тебя, принимайся за наведение порядка в порядке, даже если бы это свелось к простой перестановке стульев с места на место, перестановке книг на полках, и ты обязательно в конце концов наткнешься на не замеченный тобою ранее островок грязи и обрадуешься ему, верь мне, сынок, если тебя что-нибудь удручает, принимайся за уборку, и тогда ты подготовишь себя к наведению порядка в себе самом. Адам окидывает взором бардак, не знает, с чего начать; ботинки уже кричат «почисть нас», но он не может собраться с духом. Он так долго лежал, что даже соскучился по сидению, присел на табурет и почувствовал перемену. Он знает, что ему надо приняться за работу, но у него не хватает духу, однако он уже начинает ощущать его отсутствие. Ладно, хоть так. Он начинает с уборки мусора. (Выглядит Адам неважно, и, когда он выносит мусор во двор, бомж с мешком собранных по помойкам бутылок принимает его за конкурента: «Вали отседа, сынок, енто моя территория. Без тебя все уже собрано».)
Сердце у него раздулось; за что он ни возьмется, оно давит на него, будто захватывает в теле все новые и новые пространства, обустраивая оккупационные зоны во всех органах: печень, почки, кишечник, легкие превратились сейчас в сердца, в каждом уголке тела гнездится сердце и болит, делая шаг медленным, дыхание неглубоким, лишая аппетита; все внутренности, вместо того чтобы выполнять свои первоначальные функции, пульсируют, а сердце, вместо того чтобы биться, убивается; к черту такое сердце, которое не бьется, как ему положено, а выстукивает ритм безвозвратной потери. Что-то в нем необратимо сдвинулось, возникло какое-то роковое тектоническое несоответствие, разлом, после которого Адам перестал соответствовать сам себе. Он выходит из себя, чтобы не выйти на поиски Красавчика, но каждая неудачная попытка отвлечься выводит его из равновесия. Как это вынести, как из этого вылезти? У Адама не осталось сил на наведение порядка, он лишь возвращает себе видимость порядка ровно настолько, чтобы смочь выйти из дому (и встретить Красавчика), чтобы снова оказаться (с Красавчиком) среди живых.