Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ударам предшествовала гнусная история. Мой коллега, преподаватель французского языка Г., при поддержке треугольника – парткома-месткома-ректората, средь бела дня, при всём честном – молчавшем, как водится – народе, узурпировал пост заведующего кафедрой, на котором более чем успешно подвизалась блестящий преподаватель, знаток французского языка и синхронный переводчик Наталья Веньяминовна Алейникова.
Все понимали, что это подлость, но не скрывала возмущения только я. Г. зажал меня в угол, в коридоре, и без обиняков предложил:
– Хотите получить кандидатскую степень? Без труда – защитить как кандидатскую свой учебник?
– Я не продаюсь!
Такой у нас с ним состоялся содержательный разговор.
Подумать только, интеллигентный человек, теоретик перевода… Мы раньше с ним даже контачили: когда совпадали окна, я его учила итальянскому, а он меня – французскому. Что он, одурел? Или получил указание сверху – потеснить беспартийную Алей никову?
Как бы то ни было, Г. на кафедре воссел и немедленно дал ход заявлению – была создана комиссия по расследованию под председательством профессора Иняза Г. Туровера. Главное обвинение: я включила в учебник стихотворение Джанни Родари, которое Анна П., преподававшая в МГИМО до меня, оставила с другими вырезками из «Униты» в шкафу. Г. утверждал также, что я воспользовалась его теорией перевода. Возмущённый голос присовокупила Орнелла.
Туровер разобрался, разъяснил, что такое плагиат, мыльный пузырь лопнул. Я не могла удержаться:
– Орнелла, мы, вроде, друзья, почему ты мне прямо не высказала своих претензий, держала камень за пазухой?
– У меня не хватило духа…
– А написать донос хватило?
За первым ударом последовал второй, похлеще. Г. пронюхал, что я дала студентам переводить интервью с Ахматовой, напечатанное всё в той же «Уните» после того, как Ахматова получила премию Этна Таормина. Корреспондент поинтересовался, правда ли, что её стихи на родине в течение многих лет не печатаются. Она подтвердила. Г. обежал все углы треугольника, получил добро и назначил общее собрание преподавателей.
Нашёлся доброжелатель, предупредил меня о кознях и посоветовал упредить удар. Легко сказать! Голкипер я, повторяю, никудышный. Но всё-таки решила сходить к проректору Ермоленко.
– Так и так, – говорю, – но скажите, двадцатый съезд был или не был? Был же!
Ермоленко резонно возразил:
– Да, но постановление ЦК об Ахматовой и Зощенко не отменено!
Г. созвал всех преподавателей кафедры. Со скорбной миной на лице он оповестил собрание, что на нашей кафедре имел место прискорбный случай утраты политической бдительности и т. д. и т. п. и в заключение выразил надежду, что товарищ Добровольская признает свою ошибку и честным трудом её искупит.
Товарищ Добровольская взвилась:
– Вот что я вам скажу: мы должны в ноги поклониться Анне Андреевне Ахматовой. И не только за премию Этна Таормина, а за то, что она большой поэт и гордость нашей страны. Уверена, что вы все так думаете, но сказать боитесь. Я вас за это презираю. А с провокатором Г. не желаю иметь дела!
И ушла, хлопнув дверью.
На этом моя педагогическая деятельность кончилась. Коллег, звонивших потом выразить восхищение моей неустрашимосью, я прерывала на первом слове: заячьи души! Меня ещё долго приглашали разные учебные заведения, я исправно заполняла анкеты, но тут же выяснялось, что необходимость в преподавателе отпала. Остался только семинар молодых переводчиков при Союзе Писателей: деятельность для души, благотворительная.
Это был гол. Во-первых потому, что я, как все совки, не мыслила себе жизни вне коллектива, а во-вторых – теряла статус. Словом, я убивалась. Сеня с трудом вбил мне в голову, что напрасно – у тебя же две профессии, а не одна! Я действительно многие годы работала за двоих, одновременно выполняла полную педагогическую нагрузку и, по договорам с издательствами, переводила. Кроме того, статус обеспечивало мне членство в Союзе Писателей.
Так я стала лицом свободной профессии, если допустить, что эпитет «свободный» имел право гражданства в нашей стране, «где так вольно дышал человек».
А Г. через год с треском, «по собственному желанию», выставили из МГИМО: он поехал в туристскую поездку во Францию и там его, беднягу, Иван Иваныч застукал с любовником, за что, согласно советскому уголовному кодексу, полагалось сколько-то лет лагерей. Ему, видимо, зачли заслуги; факт таков, что он плавно перешёл профессорствовать в другой московский институт.
С Наташей Алейниковой, её мужем Горацием (Горой) и с дочкой Наташей-маленькой (ростом в метр девяносто) мы дружили вплоть до моего отъезда. Наталья Веньяминовна преподавала в МИДе и синхронила на международных конференциях. Гора, кроме того, что был классным переводчиком англий ской технической литературы, завораживал как пианист-импровизатор. Они подарили мне в друзья своего друга – актёра образцовского кукольного театра Зиновия Гердта – чистую радость. Образцов позвал меня переводчиком в итальянское турне и попросил подготовить с Гердтом по-итальянски его коронную роль конферансье Апломбова в знаменитом «Необыкновенном концерте». В турне в Италию меня, конечно, не пустили. Зато «Необыкно венный концерт», в большой мере благодаря безупречному Зяминому произношению, пользовался в Италии бешеным успехом. Кстати, он эту роль так же блистательно исполнял на других языках. Арабский вариант он готовил, перед поездкой в Ливан, Сирию и Египет, с переводчицей-арабисткой Татьяной Правдиной, ставшей его окончательной женой.
Однажды нас с ним пригласили на семинар по кинодубляжу, его – выступать перед актёрами, меня – перед переводчиками. Произошла какая-то накладка с порядком дня, нас привезли на фабрику дубляжа за город в 11 утра вместо четырёх пополудни. Возвращаться в Москву не имело смысла. Нам отвели зальчик и, стараясь загладить вину, то и дело носили из буфета угощение.
Зиновий Гердт был всенародным любимцем. Вернувшись с войны инвалидом – сильно хромая, он, драматический актёр, стал кукольником и достиг поразительного мастерства. Он напоминал мне моего испанского поклонника Хосе дель Баррио – такой же невзрачный на вид и неотразимый по уму и мужскому обаянию. Остроумием Зяма мог сравниться только с тёзкой Зямой Паперным. Но сверх того, у Гердта был единственный в своём роде, насыщенный магнетизмом голос – густой, виолончельный, баритональный тенор с хрипотцой. За сценой в театре Образцова, в кино, на телевидении его ни с кем нельзя было спутать.
– Зяма, правда, что когда ты до войны учился в студии Розова и Плучека (мне Валя Плучек говорил), ты танцевал не хуже Фреда Астера?
– Когда что было! Ты лучше послушай вот это…
И читал стихи Пастернака. Как никто. Кстати, у Пастернака тоже был голос виолончельного тембра.
Потом он сменил регистр и стал сыпать анекдотами, часто им самим придуманными, получавшими всесоюзное распространение. К четырём часам у меня болели скулы от смеха, а надо было идти читать лекцию о переводе разговорной лексики – диалогов в кинофильмах: учить учёных, ибо они своё дело знали туго. Кстати, мастера этого дела и итальянцы, лучше всех в Европе!