Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто этим занимается?
– Санитары. Это те же солдаты-сверхсрочники, им помогают служащие персонала госпиталя. Я намерен разорвать этот порочный круг круговой поруки и вывести на чистую воду преступников.
Комбриг, помолчав, тихо сказал:
– Когда я слышу сигналы точного времени из Москвы, мне становится страшно, кажется, что в Афганистане настал 1937 год.
Варварство с раздеванием военнослужащих, умерших от ран в госпитале, воспринималось как норма поведения в условиях войны, и к этому, кажется, все привыкли. Солдаты обнищали, обмундирование на них было старое, в заплатах, грязное, и солдаты приглядывались друг к другу на предмет, чем поживиться от своего товарища, если он не вынесет ран и умрет. Все это воспринималось как солдатское братство, а не криминал. Не закапывать же добро в землю вместе с мертвецом, тогда как живые разуты и раздеты! Так думали все и поступали по справедливости. Каждому – свое. Мертвому – земля пухом, а живым – возвращение домой, в семью, к молодой жене, так и хотелось тряхнуть стариной, удивить и порадовать своим бодрым видом своих стариков-родителей.
– Мертвые сраму не имеют! – философски рассуждали командиры и начальники, кому по должности предписывалось заниматься воспитательной работой с подчиненными, но они делали вид, что не замечают мародерства и варварства, пустили воспитательную работу на самотек, что порождало дедовщину и прочие негативные явления в армии.
Костяк 40-й армии, воюющей в Афганистане, составляли коммунисты и комсомольцы, и никто не был заинтересован выносить сор из избы, даже были попытки отрицать все факты негативного проявления в армии. Скрывались преступления, факты самострелов на постах, занижалось число убитых и раненых в ходе боевых операций и умерших в госпиталях.
Нередко военнослужащий был тяжело ранен и поступал в госпиталь, а там умер от ран и отправлен домой как «груз-200», оплакан родными и близкими, а он считался живым. Таких случаев было немало. Однако коррективы в итоговые сводки сознательно не вносились, чтобы не портить общую картину войны и скрыть истинные потери солдат и офицеров.
«Афганскую войну нужно как можно скорее забыть и вычеркнуть из памяти, – говорили начальники, – незачем ворошить все негативное, дурное, плохо пахнущее, то, что было. На то и война, что там всякое бывает».
Действительно, на войне бывает всякое, но ворошить негативное надо не во имя убитых солдат и офицеров, а во имя живых. Чтобы впредь не было слез матерей, «грузов-200», заполонивших все русские села и деревни, погибших не известно во имя чего и за чьи интересы, естественно, только не за интересы России, защищая не Родину-мать, а престарелых кремлевских политиков, партийных князьков, тупых и ограниченных, как Брежнев с компанией. Они, подобно скотнице Хавронье, обучающей Митрофанушку разным глупостям, выдавали, тем не менее, свои уроки за истину в последней инстанции.
Мой внутренний голос говорил, что афганская война, насквозь подлая и несправедливая, должна скоро закончиться победой афганского народа, а я двигаюсь в неправильном направлении, смирившись со своей судьбой, полагая, что может сделать одиночка в море лжи, дикости и разбоя? Ничего. Моя роль была ролью маленького человека, без которого можно обойтись на войне, и, кажется, стал свыкаться с этой ролью.
Мне многократно приходилось бывать в Кандагарском военном госпитале, даже самому проходить лечение после тяжелой контузии, и всякий раз в госпитале мне нездоровилось, болел от вида крови, стона и проклятий солдат в адрес советской власти, сотни раз умирал вместе с бойцами, в ужасе содрогаясь от того, что чье-то сердце перестало биться и наступила смерть.
Вместе с комбригом Шатиным я подходил к раненым военнослужащим, спрашивал их о самочувствии и ждал ответа.
Некоторые ничего не отвечали, не могли говорить, другие, чувствуя близкую смерть, отворачивались к стене больничной палаты и молчали. Чего говорить, если и так все ясно! Смерть – и конец всему, всем мучениям и печалям. Кругом чужая земля и некому протянуть руку и пожаловаться на свою тяжелую судьбу и горе. Я приходил в военный госпиталь и чувствовал, что делаю правильно, встречаясь с ранеными солдатами и офицерами, они словно ждали меня, подходили ко мне, здоровались, о чем-то спрашивали, получали от меня небольшие подарки в виде конфет или набора фруктов, я старался выслушать каждого, ободрить, но реально мало чем мог помочь. В госпитале не хватало лекарств, было нищенское питание, кормили в основном кашей да ржаными сухарями. Не было специального оборудования для осуществления стационарных операций. Тяжелораненых везли в Ташкент, они не выдерживали трудностей перелета, умирали в полете, так и не получив долгожданную помощь.
Смертельно раненный комбат говорил с трудом о своем ранении. Подолгу молчал, словно накапливал силы, чтобы продолжить разговор. По движению его ресниц и глаз я чувствовал, что он слышит и понимает меня, но сказать не может. Нет сил. Я долго находился у его постели, узнал, что он целый месяц не выходил из боев, был ранен в грудь и голову, часто терял сознание, приходил в себя, медленно говорил о своем несчастии.
– У меня, товарищ полковник, – говорил комбат, – стали сдавать нервы. Кричу по ночам от страшных видений во сне, зову на помощь, чтобы хоть кто-то подошел ко мне, дал воды напиться. В госпитале я потерял веру в людей и в себя. Стал трусить от мрачных сновидений, вижу себя, как правило, лежащим в гробу. От таких снов дрожь пробегает по всему телу. Не стало уверенности, что выживу и вернусь домой. А так хочется жить. Я ведь, товарищ полковник, еще не женат. Мне недавно исполнилось 25 лет.
Рядом с комбатом лежал старший лейтенант с выбитым в бою левым глазом, а чуть выше над ним висел плакат, призывающий воевать в Афганистане и бить басмачей жестоко и беспощадно, как в годы Великой Отечественной войны наши солдаты били фашистов. Я познакомился со старшим лейтенантом, его звали Степаном Чумаковым. Он был из Ачинска. Там жили его родители, отец и мать. Степан мужественно переносил ранение, но иногда впадал в истерику, говорил:
– Кому я нужен теперь, одноглазый? Какая девушка пойдет за меня замуж? Теперь все кончено, хоть давись на ремне в больничной палате или стреляйся. Как дальше жить, не знаю. Только об этом все время думаю.
Раненые военнослужащие в Кандагарском военном госпитале вели себя каждый по-своему. Одни замкнулись в себе, о чем-то думали, молчали. Другие смогли справиться со своим несчастьем, обрушившимся на них, на людях были даже веселыми, но, оставаясь один на один со своей бедой, нервничали, паниковали, хотели с кем-то поговорить, поделиться своими мыслями, чтобы их по-матерински утешили, ободрили, нашли нужные слова, успокоили растерзанную войной душу.
Раненный в руку сержант улыбался, рассказывал своему товарищу с забинтованной головой анекдот о Василии Ивановиче Чапаеве:
«– Слышь-ка, Василий Иванович, – обратился к Чапаеву Петька, – ты слышал, что Гольфстрим-то замерз?
– Слышал, Петька, слышал! – отвечал Василий Иванович. – Но сколько раз тебе надо говорить, чтобы в разведку евреев не назначать».