Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Встречались они за время визита изгнанника дважды. Оба раза безрезультатно. Сам он был насторожен и скован, Стравинский – дерзок и самоуверен. Что они могли друг другу поведать? Он спросил:
– Как вы относитесь к Пуччини?
– Терпеть не могу, – ответил Стравинский.
На что он сказал:
– Я тоже.
Неужели хоть один из них это подразумевал – именно то, что было сказано ими вслух? Вероятно, нет. Один инстинктивно доминировал, другой инстинктивно подчинялся. С «историческими встречами» вечно такая штука.
Была у него также «историческая встреча» с Ахматовой. Пригласил он ее к себе в Репино. Она приехала. Он сидел и молчал, она тоже; минут через двадцать она встала и уехала. А впоследствии говорила: «Это было прекрасно».
Много чего хорошего можно сказать о молчании – о том пространстве, где кончаются слова и начинается музыка; но и музыка кончается там же. Он порой сравнивал положение свое и Сибелиуса, который за последнюю треть жизни не написал ни одной ноты, а только восседал на троне, являя собой славу финского народа. Это не самое плохое существование; но не у каждого достанет сил на молчание.
Сибелиус, по всей видимости, мучился неудовлетворенностью и презирал себя. Рассказывали, что в тот день, когда он сжег все свои сохранившиеся рукописи, у него гора с плеч свалилась. Это можно понять. Равно как и связь между презрением к себе и алкоголем – одно тянет за собой другое. Он слишком хорошо знал эту связь, эту обусловленность.
Из уст в уста передавалась другая версия ахматовского рассказа о визите в Репино. По этой версии, Ахматова якобы сказала: «Мы беседовали двадцать минут. Это было прекрасно». Если она действительно так заявила, это чистой воды фантазия. Но с «историческими встречами» всегда такая штука. Чему будут верить потомки? Подчас ему кажется, что у любого события есть иная версия.
Когда у них со Стравинским зашел разговор о дирижировании, он признался:
– Не знаю, как побороть страх.
В то время он считал, что речь идет исключительно о дирижировании. Теперь уверенности поубавилось.
Быть убитым он больше не боялся, что правда, то правда, и это сулило большие преимущества. Ему определенно позволят жить и получать самое лучшее медицинское обслуживание. Но в некотором смысле от этого только хуже. Потому что всегда есть вероятность опустить жизнь до самой низкой отметки. О мертвых такого не скажешь.
Он ездил в Хельсинки на вручение премии имени Сибелиуса. В том же году, между майскими и октябрьскими праздниками, его избрали членом академии «Санта-Чечилия» в Риме, наградили орденом искусств и литературы в Париже, сделали почетным доктором Оксфордского университета и членом Королевской музыкальной академии в Лондоне. Он купался в почестях, как та креветка в соусе. Оксфорд свел его с Пуленком, который также получал почетную степень. Им показали рояль, который, по слухам, некогда принадлежал Форе. Из уважения каждый взял пару аккордов.
Рядовому гражданину такие события доставили бы огромное удовольствие и на старости лет послужили бы сладостными, заслуженными утешениями. Но он же не рядовой гражданин; его осыпали почестями – и одновременно забивали ему глотку овощами. Насколько тоньше стали теперь нападки. К нему подъезжали с улыбкой, с парой рюмок водки, с сочувственными шуточками насчет колик в животе Первого секретаря, потом наступал черед лести, обхаживаний и молчаливых ожиданий… случалось, он напивался, а иногда просто не понимал, что происходит, пока не возвращался к себе домой или в квартиру к кому-нибудь из друзей, где пускал слезу, рыдал и занимался самобичеванием. Доходило до того, что он едва ли не каждый день объявлял себя презренной личностью. Жалел, что не умер молодым.
К слову, «Леди Макбет» убили вторично. Опера была запрещена двадцать лет – с того самого дня, когда Молотов, Микоян и Жданов хмыкали и глумились, а за шторой прятался Сталин. Теперь, когда Сталин со Ждановым отошли в мир иной и была объявлена оттепель, он сделал новую редакцию оперы с помощью Гликмана, друга и помощника еще с тридцатых годов. Того самого Гликмана, в чьем присутствии он вклеивал в альбом статью «Сумбур вместо музыки». Новую редакцию они предложили МАЛЕГОТу, который обратился за разрешением на постановку. Но процесс буксовал, и для ускорения дела кто-то посоветовал ему лично ходатайствовать перед первым заместителем Председателя Совета министров СССР. Что, конечно, было унизительно, поскольку первым замом Предсовмина СССР являлся не кто иной, как Вячеслав Михайлович Молотов.
Тем не менее письмо он написал, и в Министерстве культуры создали комиссию для рассмотрения новой редакции. В знак уважения к самому знаменитому отечественному композитору члены комиссии высказали готовность заседать у него дома, на Можайском шоссе. Загодя приехали Гликман, а также директор и главный дирижер МАЛЕГОТа. В комиссию входили композиторы Кабалевский и Чулаки, музыковед Хубов и дирижер Целиковский. С их появлением он всерьез разнервничался. Вручил им печатные экземпляры либретто. Потом сыграл всю оперу целиком, пропевая каждую партию; Максим сидел рядом и переворачивал страницы.
Наступила пауза, которая переросла в гнетущее молчание, а потом комиссия приступила к прениям. Прошло двадцать лет; перед ним была не сидящая в бронированной ложе четверка лиц, облеченных государственной властью, а четверка музыкантов – опытных, с чистыми, не замаранными кровью руками, – сидящая в квартире у коллеги-музыканта. А с виду – будто ничего не изменилось. Они сравнили новую редакцию с тем, что было написано двумя десятилетиями ранее, и нашли ее столь же несостоятельной. Заявили, что положений статьи «Сумбур вместо музыки» никто официально не отменял и тезисы ее до сих пор остаются в силе. К примеру, о том, что музыка ухает, кряхтит, сопит и задыхается. Гликман пытался возражать, но Хубов тут же заткнул ему рот. Кабалевский похвалил отдельные фрагменты, но вместе с тем отметил, что в целом сочинение это вредное, так как оправдывает действия убийцы и распутницы. Представители МАЛЕГОТа, что один, что другой, как в рот воды набрали, а сам он с закрытыми глазами сидел на диване и слушал, как члены комиссии состязаются в оскорблениях.
По результатам голосования оперу не рекомендовали к возобновлению по причине вопиющих музыкальных и идеологических просчетов. Кабалевский, не желая идти на конфликт, сказал:
– Митя, к чему такая спешка? Время для этой оперы еще не пришло.
И никогда не придет, подумалось ему. Поблагодарив членов комиссии за «критику», он позвал Гликмана в ресторан «Арагви», где оба сильно напились в отдельном кабинете. Вот одно из преимуществ старости: от пары рюмок уже не валишься с ног. При желании можешь пить ночь напролет.
Дягилев постоянно зазывал Римского-Корсакова в Париж. Композитор отказывался. В итоге царственный импресарио задумал военную хитрость, которая с необходимостью требовала композиторского присутствия. Загнанный в угол, Корсаков прислал ему открытку следующего содержания: «„Ехать так ехать“, – сказал попугай, когда кошка тащила его из клетки».