Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты не совсем права. Когда люди очень бедны, им и детей в лагерь не на что отправить. И потом, то, что они неумелые, часто связано с тем, что они очень бедные.
Альберта размышляет. Раздаются горькие рыдания Полины.
— Не на что поехать в лагерь! — повторяет она удрученно. — Им надо послать деньги! Я лично согласна остаться дома и уступить свое место.
— Ты можешь уступить только одно-единственное место, а послать деньги всем бедным детям невозможно, — замечает Венсан. — Вспомни о слаборазвитых странах!
— Но хоть чуть-чуть-то мы пошлем? — умоляет Полина.
— Вместо того чтобы посылать бедным людям деньги, давайте лучше научим их самих выходить из положения, — говорит Альберта. — Это ведь поможет им на долгие годы, да и вообще так будет интереснее. Только и нам самим придется подтянуться, а то вот ты, мама, ни в одном страховом полисе разобраться не можешь.
В конце концов все же принимается самое простое решение. Мы пошлем немного денег. Но я думаю о словах Полины: «Я лично согласна остаться дома и уступить свое место». Какая семья согласится с этим наивным планом? Детям необходим «свежий воздух», зима была такой утомительной, наши дети стали такие бледные за эту вторую или третью четверть, несмотря на витамины и апельсиновый сок, и мы не поддерживаем их порыв, относим эту детскую отзывчивость к ребячествам и губим ее во имя того, чтобы у ребенка были круглые розовые щечки, а заодно и привычка свои потребности ставить всегда на первый план… Это называется «проявлять благоразумие». Даже в самой что ни на есть повседневной жизни мы постоянно нарушаем христианские заповеди, основополагающие положения христианской морали, и это называется «адаптироваться к обществу». Какая мать по доброй воле согласится, чтобы ее дочь отдала своей маленькой подружке самую красивую куклу? Она подскажет: «Дай лучше другую, прошлогоднюю». Она убьет прекрасный порыв, запятнает двурушничеством столь простую радость — давать и сочтет себя «благоразумной». Как же мы портим их, наших детей, нам доверенных.
У Альберты был трудный период в жизни. Она, чего с ней никогда не бывало прежде, стала вдруг упрямой и ленивой и начала тайком таскать небольшие суммы денег то у меня из кармана, то у Долорес и, наконец, из сумки временной прислуги. А потом дело приняло устрашающие размеры: исчезли купюры в тысячу франков и одна в пять тысяч. Одновременно мы узнали, что она регулярно опаздывает в школу и является туда в сопровождении полицейских (!); уверив их, что заблудилась, она приводит их с собой для подтверждения своего алиби. (В Париже она знает каждый закоулок и никогда не заблудится.)
Тревога наша возрастает. Я пытаюсь образумить виновную:
— Послушай меня, постарайся понять: Кристина, убирая нашу квартиру, зарабатывает пятьсот франков в час. Ты украла у нее тысячу франков, то есть два часа ее работы, ты понимаешь? А ведь два часа работы это очень долго!
— Да, но ты же ей все вернула, — упрямится она.
— Я вернула ей из тех денег, которые получила за свою работу. Это замкнутый круг.
— Да… Но так все же справедливее…
— Что справедливее?
— Что ты отдала мне свою работу…
— Да, если бы я отдала тебе ее сама, но ведь ты ее украла.
— А разве деньги — это всегда работа? Есть же люди, у которых полно денег, а они ничего не делают.
— Значит, у них есть так называемый капитал, когда деньги во что-то вложены, они сами работают за людей. Но это очень долго объяснять.
— О! Я все прекрасно понимаю! — говорит Альберта, на лице у нее появляется хитрая улыбка. — Вот у этих-то людей и надо красть, да?
Я в замешательстве. Внушать ребенку уважение к капиталу — такая задача как-то меня не вдохновляет, но с другой стороны, нельзя же, чтобы моя дочь превратилась в Мандрена[9]в юбке… Я уже подумываю, не обратиться ли мне к психологу или даже психоаналитику, как вдруг угрызения совести делают свое дело (интересно, каким таинственным образом?), и однажды утром, после пятинедельного бесстыдства, Альберта проявляет бурное раскаяние:
— Я не буду больше красть. Никогда! — И выкладывает мне на колени всю свою добычу — оставшуюся мелочь, несметное количество наполовину пустых кулечков с конфетами, обгрызенные печенья и шоколад, пластмассовую бабочку, клипсы, тоже пластмассовые, заводную обезьянку, бьющую в барабан, коробку акварельных красок, школьную папку под крокодиловую кожу и тому подобное. Мне остается только утешить ее, поздравить и произнести небольшую нравоучительную речь о совести (Каин!), при этом я немножко краснею, но Альберта с самым серьезным видом высказывает одобрение:
— Да-да! Ты совершенно права…
— Но как ты поняла это, девочка моя?
— Вчера вечером, в постели, когда я ела шоколад — я всегда ем его в темноте, а то Полина сразу донесет, — и вот тогда, в темноте, я вдруг сказала себе: а теперь я в аду.
Ад! Но кто же рассказывал ей об аде? Я сама никогда не рисовала ей страшных картин загробной жизни, более того, я отлично помню, что не раз говорила детям: я уверена, рано или поздно всякая душа, очистившись, попадает в «обитель света и покоя».
— Знаешь, я не убеждена, что ад существует в том виде, в каком его обычно представляют. Ты вспомни, в Новом Завете Христос редко говорит об аде. Я не убеждена, что в аду есть хоть одна душа. Во всяком случае, детей там нет наверняка…
Альберта все еще в сомнении. Это столь скрытная и пылкая натура, что, возможно, ей просто самой хочется, чтобы ад существовал.
— Было темно, понимаешь, Полине я ничего сказать не могла, и я боялась, что найдут обезьянку, папку и все остальное, что я спрятала за холодильником…
Конечно, из-за одиночества и постоянных мыслей о грехе у чувствительного ребенка может возникнуть интуитивное предчувствие зла и даже ада. Альберта, конечно, единственная из моих детей, которая на это способна.
Тревожиться мне из-за этого? Или радоваться? Мне настолько отвратительно такое понимание «греховности», когда зло мыслится неустранимым свойством мироздания, а не продуктом человеческой воли, что я, возможно, впадаю в чрезмерный оптимизм?
Однако живой ум Альберты, кажется, уже сам отбросил эту мрачную перспективу.
— Но ты все вернула Долорес и Кристине, да?
— Да.
— Значит, если я отдала тебе все, что я купила на их деньги, а ты им эти деньги вернула, получается так, словно все, что я тебе отдала, ты купила на свои собственные деньги? И значит, я вроде бы и не крала?
Эти рассуждения представляются мне сомнительными. Но она так мучилась угрызениями совести и теперь так счастлива от них освободиться, что у меня не хватает духа настаивать на своем:
— В каком-то смысле… Но я хочу тебе заметить, что у меня нет привычки тратить деньги на заводных обезьянок и пластмассовых бабочек.