Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ты, Веня?
Интересный вопрос. Я подумаю.
Я действительно думал всю ночь. Лежал, думал. И улыбался.
Во времена Пушкина и Гоголя жил в Москве знаменитый игрок Иван Петрович Селезнев по прозвищу Хромой.
От него осталась одна-единственная партия – «косяк Хромого», где он, играя черными, блестяще разгромил соперника. Он мог с первых же ходов указать, какой цвет выиграет. Вот и я теперь могу.
Всю жизнь продумал над вторым ходом белых ed4 (1.gh4 ba5). Великим, неожиданным, гибельным. Архигибельным! Белые обречены. Но они не знают этого, как праздничные, нарядные Помпеи, чем грозит им извержение Везувия. В этой обреченности невыразимое величие.
Полуход ed4 я посадил как семечко вот здесь (стучу костяшками себя по лбу), оно взросло громадным деревом, где я вижу, как созревает каждый сук, ветвь, развилка, веточка, лист, стебель, черенок, прожилки каждого листа. И все это звучит во мне тысячами струнных, медных, клавишных, органных. У каждого хода звучание, перемена гармонии. Эта партитура бесконечности переполняет мое сердце радостью.
«Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»
О, нет! Гетевское (точнее фаустовское) восклицание, восхищающее столько поколений ученых немцев, есть ф о р м у л а м е р т в е ч и н ы.
Прекрасное неостановимо – вот ф о р м у л а п р е к р а с н о г о.
А так хотелось толкнуть дверь с настоящей дверной ручкой, коснуться ладонью старинной серебряной мезузы на косяке и прижать ладонь к губам, как в детстве, когда папа еще не завел общую тетрадь для конспектов по «Краткому курсу истории ВКП(б)», а был, как его отец, хорошим скорняком. Но меня всего несколько раз вызывали в штабной блиндаж.
Стены блиндажа – сосновые бревна, законопачены несъедобным мхом, потолок бревенчатый, ступени – дубовые плахи, пол утрамбован, настелен лапником. Дыши витаминами, Веня. Но все перебивает табак и самогон.
Каганец коптит. Вокруг фитиля – радужный круг гало, как описывают его полярные путешественники.
На столе из горбыля медный чайник с костра. Чай, видно, попили, теперь перекур: трофейная немецкая «Прима» и папиросы «Три богатыря».
– Значит, ты и есть Балабан?
Спрашивает человек лет сорока, но могу ошибиться. Бледный, под глазами чернота от недосыпа. Черноволос, гладко зачесан назад. Командирская гимнастерка, широкий шеврон на рукаве спорот, и на груди не выцветшие пятна от двух орденов. А серебряный «Почетный знак ВЧК-ОГПУ» не свинчен. Видно, он ему дороже орденов. Туго затянут портупеей; как важный пакет, весь проконвертован.
– Закуривай.
– Можно две, товарищ...
– Там-бов, – диктует он по слогам.
Уверен, ему только сейчас такая фамилия в голову пришла. В смысле: «Тамбовский волк тебе товарищ, гражданин Балабан». Понимаю, военная хитрость. Так и я не скажу, для кого вторая папироса.
Такая радость – чиркнуть настоящей спичкой по коробку.
Тамбов сгоняет ребром ладони хлебные крошки. Из планшета достает два листа настоящей белой бумаги. Отвинчивает колпачок самописки.
– Фамилия, имя, отчество.
– Балабан Вениамин Яковлевич.
– Национальность? Ясно. Но для уточнения.
– Еврей.
– Дата и место рождения.
– 1917-й год, Чярнухи.
– Ты по-русски отвечай. Город, село, станция, аул?
– Райцентр.
– Партийность?
– Не состою.
– Смелый боец, – аттестует меня Куличник. – Пришел с личным оружием, двуствольной ракетницей.
– Редкое оружие, – замечает Тамбов.
– Морально устойчив. Мастер спорта по шашкам. Чемпион Белоруссии. Инициативный.
– Да уж наслышан про твою инициативу, шашки-башашки. Куличник, ты выдь, распорядись покормить моих автоматчиков.
И тихо, на ухо Ихлу-Михлу, но не учел мой музыкальный слух: «С моими хлопцами досмотри вещички этого. Волосинки не пропусти, каждый шовчик, где и вошь не поместится. Хлопчики знают».
Командир зло разогнал гимнастерку под офицерским ремнем, но вышел.
– Давно воюешь?
– Как немцы напали, так и воюю.
– А теперь внимательно посмотри.
Из крафтбумажного конверта Тамбов достает пять фотографий, как с доски почета, 6х9. Все приблизительно лет тридцати.
– Ну?
Конечно, я своего фрица сразу узнал: четвертый. Почему-то по лицу видно, что он выше всех.
– Этот.
– Не путаешь? Точно?
– Да уж не путаю.
Прячет снимки в конверт.
– Теперь встань, скинь все, как у доктора, только ягодицы не раздвигай. Ты же в жопу ничего не засунул? А вот куда? Це трэба шукати. Не может такого быть, чтоб ничего не было на человеке.
Почему? Вот у меня теперь как раз ничего: портки вонючие скинул, рубаха нагольная, ватник, желтые сапоги с тремя парами портянок.
– Обувка с него? Это я у тебя конфискую.
– А мне босым ходить?
– Какой размер носишь?
– Сорок первый.
– Как я. Значит, шухнемся.
Он правда стаскивает яловые сапоги, ставит за ушки рядом.
– Портянки себе оставлю.
Так и остается во фланелевых портянках, аккуратно заправив уголки под навертку.
Каждую мою портянку прощупывает сухими быстрыми пальцами, каждую проглядывает на свет каганца. Все шесть. А я рассматриваю свои ноги – они даже чище, чем руки. Наконец возвращает мне портянки. Наворачиваю самые свежие и натягиваю «тамбовские» яловые. Самый раз.
Тамбов протягивает мне кружку с недопитым самогоном.
– Полей.
И подставляет ладони ковшиком, моет каждый палец, как хирург перед операцией. Насухо вытирает платком.
– Поехали дальше.
Еще пакет, в таких продают фотобумагу. Тоже пять 6х9. Но все в немецкой форме.
– Внимательно гляди.
Гляжу. Закрываю глаза.
– Перетасуйте их заново, товарищ Тамбов.
Хмыкает, но тасует. Опять выкладывает.
– Второй.
– Точно?
– Ага.
– Откопали мы его с вашей врачихой. Толковая. А труп четыре ваших партизана еле вытащили, да еще мои хлопцы помогли. Метр девяносто два, это рост. А вес прикинули – центнер.
Легко встал.
– Вставай, вставай. Бей! Со всей силы.
Тамбов даже не уходит от ударов, а движением корпуса обманывает мои кулаки. И без замаха, просто обозначил удар в солнечное сплетение, но я хватаюсь за стол, не могу вздохнуть, круг гало перед глазами.