Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, вы ошибаетесь, – возразил Грених. – Нарколепсия давно признана довольно тяжелой патологией. Кошелев сильно страдал, в чем вчера я убедился лично, два часа слушая его страшную, достойную какого-нибудь мистического романа, исповедь. Он не мог спать, уже сходить с ума начинал с утомления, постоянно думал, что очнется в могиле.
– Вы полагаете? – в наивном удивлении милиционер вскинул бровь. – Это же прямо как у Гоголя получается.
– Во времена Николая Васильевича как раз и была распространена мода на боязнь быть погребенным заживо, – стал объяснять профессор. – Он сам просил в своем завещании «не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения».
– Да что вы? – Плясовских снял фуражку, почесав лысину. – Так прям в завещании написал? И что, у Кошелева такая же болезнь? Это какой-то синдром Гоголя получается. Он же книжку об этом написал!
– Человеческая физиология будет еще долго подкидывать ученому миру запутанные, порой кажущиеся неразрешимыми, задачи. Нарколепсия уже зарекомендовала себя таковой. А что Зимин?
– Что Зимин… Зимин окончил курс лингвистики, тащит на плечах нашу единственную газету, тихий, занятый.
– Мне показалось, что Карл Эдуардович и Дмитрий Глебович – два закадычных друга. И дружба эта из тех, в которой стираются всякие границы приличий. Они довольно грубо вчера шутили друг над другом. Вместе учились?
– Да, на одном курсе. Только Кошелева учеба перемежалась его частыми поездками за границу, кажется, он так и не получил диплома, надолго там застряв, а Зимин – молодец, трудяга, работал, как проклятый, даже в вакации. То секретарем устроится, то в канцелярию, а потом и в газету пошел, теперь он ответственный секретарь у нас… Что ж, Константин Федорович, мне направо, к дому Маричевых, надеюсь председателя застать… Пусть решает уж сам, что с покойным делать, как-никак зять его. А вам – прямо. Двигайтесь мимо бывшей гимназии, потом парком.
Они разошлись.
Едва Грених сделал с десяток шагов, дошел до угла каменного здания гимназии с чернеющими пустыми окнами, в которых большая часть была разбита и заколочена досками, спустился на тротуар, как вновь откуда ни возьмись выскочила из кустов, окутанных серой дымкой сумерек, Майка.
Проглотив испуг, Константин Федорович остановился, покачал головой и двинулся дальше. Девочка побежала перед ним вприпрыжку, двигаясь задом-наперед.
– Ну что решили, хоронить покойника? – спросила она, смешно подпрыгивая.
– Да, – нехотя ответил Грених, не сбавляя шага.
– А коль поднимется?
– Не поднимется.
– Это еще посмотрим, – недоверчиво качнула она черноволосой головой. А потом избоченилась и выдала: – А я тоже была в покойницкой.
– Что, тот становой водил? – Константин Федорович изо всех сил старался говорить с внутренним спокойствием и внешней степенностью, но порой выходило так, будто он огрызается.
– Никакой он не становой! Мой дядька – ми-ли-ци-о-нер! – гневно взметнула рукой Майка, каким-то совершенно коммунистическим жестом, продолжая одновременно подскакивать то на одной ноге, то на другой. – Я про здешнюю покойницкую говорю. Видела, как ты, папка, труп переворачивал и в рот ему заглядывал. Покойнику надо голову вскрывать, живот резать. Почему не стал этого делать?
Грених проглотил подкатившее к горлу негодование с дурнотой пополам и невольно ускорил шаг.
– А тебе не говорили, что детям в покойницкой делать нечего? Можно отравиться трупными испарениями. И зрелище это не для глаз девочки десяти лет.
– Почему?
– Потому, – резко бросил Грених, осознавая, что не имеет права так отвечать, но в то же время не нашел нужных слов, чтобы добавить что-то более емкое и познавательное. Злился на себя, а злость сорвал на ребенке. Нет, ей нужно скорее в школу.
– А отравления мне нечего бояться. – Майка сделала ловкий пирует и зашагала с отцом рядом. – Я ж дочь ведьмы и умею, если надо, черной кошкой обернуться. А так у нас все в роду бессмертные.
– Перестань такое говорить! – перебил ее Константин Федорович, повысив голос.
Девочка надулась и некоторое время шла, низко опустив голову.
– Не по-пионерски это, – осторожно добавил Грених чуть спокойнее, чувствуя свою вину перед ней. – За такое могут и обсмеять.
Она промолчала, не подняв головы, руки ее были глубоко опущены в карманы пальто.
– Иногда, – сказала она тихо, доверительно, – дядька давал пострелять из табельного оружия и брал с собой на поимку преступников. Он, когда совсем пьяный был, я за него соображала. Я умная, правда, вот увидишь, я еще тебе это докажу.
Грених вновь лишь покосился, шагал дальше. «Теперь этого больше не будет, – хотел сказать он, но мысли остались лишь внутренним монологом. – В Москве из тебя сделают человека. Остались еще хорошие учителя прежней закалки. В школах нового образца еще не разучились воспитывать степенных барышень. Пусть по-пионерски, по-комсомольски, пусть называют это как угодно, но все лучше. И по покойницким ходить я запрещаю!»
Но вслух ничего не сказал.
– Я степенной барышней быть не хочу, – вдруг выдала девочка, заставив Грениха побелеть при мысли о том, что она обладала воспетым Бехтеревым даром телепатии и сейчас просто подслушала его мысли. – Я и волос не ращу, и платья ненавижу. Потому что быть барышней опасно для жизни. Все, что барышню делает барышней, тянет за собой хвостом кучу неприятностей. Тряпье, косы, безделки! Вот чего стоит задрать юбку и подвергнуть принуждению? В нашем уезде с барышнями только так и поступают. А коса зачем барышне? Чтобы за нее оттаскать как следует, а потом к хвосту кобылы привязать. И несет тебя она по перепаханным полям версту, другую, ты не чувствуешь шеи, спины, ноги-руки болтаются, как у куклы, кости скрипят, лицо кровью залито, вся ты в лошадиных помоях. Целый день кобыла по лесу как ошалелая бродит, и ты к ее заду подвешенная, чудом живая, но самой не спастись. А потом тебе косу эту ножами срезают вместе с кожей, потому что веревка намертво припеклась к хвосту и волосам. Больше я длинных волос не ношу. И буду срезать их, едва отрастут хоть