Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грохнула дверь, зеленый коридорный свет вполз в палату.
– Камлюкова, Сибирцева, Мухамедова – на уколы! – громко объявила медсестра.
Проснулись, заворочались все. Светловолосая соседка налила себе из термоса ароматный напиток («Может, шиповник?» – предположила Эльза), выглотала его и повернулась на другой бок.
Вернулись с уколов.
– Из девятой палаты одна пятимесячного рожает. Ночью привезли, – тут же шепотом сообщила словоохотливая Камлюкова.
«Вот откуда эти стоны», – подумала Эльза.
Палата снова погрузилась в сон.
«Какая у меня жизнь… Отец со своими синеглазками. Похотливый Чуня. Отрезать бы ему причиндалы бараньими ножницами, как пытались Распутину. Вот кто заслужил. Гад, мерзость!.. А тетя Валя… Что эта врачиха говорила – может не быть больше детей?.. Какое мне дело до короедов… Не хочу… Ничего не хочу… Господи, господи…»
Эльза повторяла про себя облегчающее, целительное слово, принесшее ей днем, под врачихиной садистской пыткой, желанное забытье: «Господи…»
Эльзе захотелось, не таясь, стонать от накатившей тоски, боли и горя. От жалости к себе, непутевой, обреченной на муки девчонке. От того, что ее грубо, зло, равнодушно расковыряли, будто булку с изюмом; выбросили живую плоть на помойку; от того, что останется она теперь одна-одинешенька на всем свете. Уж врачиха постаралась на славу.
В предрассветных сумерках она вспомнила мать и ее разговоры о своем рождении. Мать нежно румянилась, рассказывая о тех удивительных днях.
Эльза была у них с отцом поздним ребенком, настолько поздним, что они ее ждать перестали. Отцу в год ее рождения было пятьдесят два года, а матери – сорок четыре. Но пришло их запоздавшее счастье. Мать решила, узнав, что беременна, весь срок пролежать на сохранении. Это ей стоило увольнения с работы и декретных денег. После рождения ненаглядной девочки их семья вела полуголодное существование. Отец работал за троих – и в театре, и в ресторанах. Наверное, с тех самых пор начались регулярные сбои в жизни отца: он время от времени стал выпивать с друзьями, поздно возвращался домой. Деньги из семьи утекали. Это уже на памяти Эльзы. Мать корила отца безнадежно, незло, и он огрызался. В общем, детство Эльзы окрашено в сиреневые тона родительских скандальчиков, гитарные переливы и запахи воскресных маминых блинов. Что бы ни случилось, всегда мать в час дружбы или минуту отчуждения жарила свои фирменные блины – тонкие, тающие во рту со скоростью мягкого мороженого.
Эльзе старались дать все, что могли: учили играть на фортепиано, купили доберман-пинчера Раймонду, доставали через знакомых редкие книги, раза три возили отдыхать на море. Когда Эльза подросла, мать начала пасти ее: лезла во все дела, совала нос во все дырки.
Эльза злилась, но ничего не могла поделать. Она не умела найти с матерью общий язык, мать тоже не могла и не умела. Только вот в ту, прошлую весну начала прокладывать шаткие мостки между ними – рассказами о прожитой жизни, о Токмаковом переулке, молодом отце, собственной юности.
Да, Эльза была поздним ребенком, страстно любимым, выстраданным. «Какое это было счастье – твое появление! – слабо улыбалась мать. – Я помолодела на двадцать лет. В магазинах ко мне обращались:,Девушка“».
А у Эльзы не будет детей. Ни ранних, ни поздних. Так постаралась врачиха. Эльза не порадуется живому орущему комочку, не прижмет его к груди, не будет любоваться слабыми ножками, ручками, толстым пузиком – всем тем, над чем млела ее старая мать, ее молодая мать, расцветшая, будто высохшая яблоня, юными нежданными цветами.
У Эльзы ничего этого не будет: врачиха на славу выскоблила ее, как голодающий остатки каши из котла – остервенело, с утроенной силой… А может, не только врачиха виновата?
Эльза решила утром убежать из больницы.
И ей это довольно просто удалось: никому здесь не было ни до кого дела. Дежурный врач, внушавшая ей про то, что она серьезно больна, наутро ушла домой.
Теперь главной заботой Эльзы стало отдать долг. Долг тете Вале, пятьдесят рублей, совершенно чужому отныне человеку. И Эльза после недолгих раздумий решила продать одну из гитар отца – Розалию.
В городе с недавнего времени существовала замечательная барахолка. Там продавалось, покупалось, выменивалось все, что возможно и невозможно, – от бестселлера до старинной иконы, смешной игрушки или редкого по красоте поделочного камня. Всё-всё. Именно там Эльза решила продать Розалию. А пока в одно из очередных отсутствий отца спрятала гитару, завернув в старое одеяло, под свою тахту, и завалила кипами старых, связанных в пачки газет.
Всё. Решено. Бесповоротно. Она продаст Розалию.
Что за беда такая! Не идет уборка, будто Эльзе не жить здесь. Будто ей приятно, когда вокруг завалы барахла и комки пыли. Почему, почему ее не радует родной дом, в котором всю жизнь жила, музыке училась, мамины блины уплетала, магнитофон слушала? У человека, как у зверя, птицы, змеи, должна быть своя нора. То безопасное, заветное местечко, о котором знают только самые близкие, любимые и дорогие. Раньше Эльза любила свой дом. Особенно по вечерам и в праздники. Когда мать на кухне, сковорода шипит, в кастрюле ароматно булькает; отец уткнулся в телевизор, придерживая двумя пальцами за гриф Розалию или Софи, Маргариту или Ларису, а другой рукой поглаживая гитарное сухое, почти невесомое тело. А оно откликается теплым шорохом, июльским звоном… В такие минуты – все по своим привычным местам, никто никому не мешает. А Эльза лежит с книгой на тахте, балдеет или болтает по телефону сколько влезет – родители никогда ее не обрывали…
Эльза в злой задумчивости стояла над холодной тряпкой, ногами – в мутной луже, когда снова позвонили в дверь. «Если опять Панок и Гиви – убью», – подумала она.
На пороге топтался Козлов, длиннорукий, с прилизанными, слипшимися волосенками, бездарный, с первого взгляда серый Козлов, а за ним пряталась-стеснялась девочка – бледное круглое личико в огромных накрашенных ресницах, с фиолетовыми блестящими тенями на веках. «Собака Баскервилей», – мелькнуло в Эльзиной голове.
– Привет, Эльза, – прохрипел Козлов, умоляюще, просяще хлопая глазами.
– Чего тебе?
– Эльза… это… Мы с Настей… к тебе в гости… – Козлов продолжал умоляюще хлопать ресницами.
– А я вас звала – с Настей? – зло прищурилась Эльза. – Я сейчас ухожу.
– А можно мы без тебя… побудем… музыку послушаем… Ты не думай… все будет в порядке… в смысле… в квартире… Мы шуметь не будем, ничего из посуды не побьем…
– О-го-го, Козел, даё-ошь!.. – протянула Эльза.
От обиды, злобы, тоски у нее похолодело в груди. Этот-то куда? С какой стати? Разве в ее квартире место для свиданий с разными «собаками Баскервилей»?
– Понимаешь ли, мальчонка дорогой, мой дом закрыт для таких, как ты и твоя френдуга. Тем более сегодня. Когда я ухожу. Понимаешь меня? Ты же всегда был понятливый, серенький Козлик, ты меня всегда слушался, – терпеливо, с паузами начала объяснять она. А под ложечкой клокотало одно желание – ударить Козлова больно, сильно по тупой башке.