Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В воспитательных целях им дают удивительные задания – вырыть траншею, зарыть траншею, вырыть траншею, зарыть траншею. Знамо дело, тяжело в учении – легко на матобеспечении.
Что касается Митрохина, то он в армии никогда не служил. Практичный до мозга костей в своей тридцативосьмилетней жизни банкир очень редко совершал поступки, лишенные смысла. Чаще всего он действовал, тщательно все просчитав и взвесив.
Не делал ни одного лишнего движения, не разведав обстановку. И сейчас отчаянно мучился. В самом деле, издевательству он подвергался поистине изощренному – не только пытке физическим трудом, но и мощнейшему психологическому стрессу.
Как можно круглые сутки делать то, что никому не нужно, и сохранить здравый рассудок. Солдаты-срочники могли, Митрохин нет.
За его тщетными усилиями, по обыкновению, наблюдал Тринадцатый. Молодчик сидел на лавочке (подстилал под себя полиэтиленовый пакет, стервец) и обсасывал странную вещицу, напоминающую издалека, откуда только и мог его наблюдать пленный банкир, здоровенную кость. Митрохин боялся даже предположить, что это за штука на самом деле. Слишком страшно было об этом думать. Еще окажется какой-нибудь значимой частью человеческого организма. Когда-то давно он читал в одной развлекательной газетенке, где писали о всякой мистической бредятине, что джинны, дескать, согласно древним рукописным источникам, питаются костями и экскрементами животных. Автор ссылался ни много ни мало на Коран и даже приводил соответствующий стих из священной книги мусульман. Доподлинно припомнить стих Иван Васильевич, конечно, не мог, но что-то такое в общих чертах всплывало у него в памяти время от времени. И то, что он помнил, пугало его до нервной икоты.
«Великий Дарвин доказал в свое время, – размышлял Митрохин, – что человек мало чем отличается от животного. Если балансировщики питаются костями и экскрементами животных, как знать, может, они и человечинкой не брезгуют?! Подумать только, жрать говно. В натуральном виде. Даже представить такое противно. Не дай бог, они начнут это проделывать у меня на глазах».
А зрелище, кстати сказать, действительно было не из приятных. Тринадцатый порой так увлекался обсасыванием «куриной кости», что глаза у него закатывались, делались белесыми, как у слепца, и зеленая отчего-то слюна текла по гладкому подбородку.
Стирая со лба трудовой пот (нечасто в жизни ему приходилось так тяжело трудиться), банкир бормотал про себя молитву. Он был совсем не уверен, что «Отче наш» поможет ему избавиться от Балансовой службы. Быть может, их скорее изгнал бы какой-нибудь отрывок из Корана. Но, увы, познания в этой области у Ивана Васильевича были самые поверхностные. «Аллах акбар!» – вот и все знания. Даже обидно.
Митрохин в конце концов решил не обращать внимания на некоторые явные странности в поведении похитителей и думать о Тринадцатом и Двести тридцать седьмом как об обычных бандитах.
Слишком страшно было принять за действительность то, что он находится в плену у мифических существ, которых, в принципе, не должно существовать в природе. Каждый день он бормотал про себя: «Они люди, люди, просто люди!» – стараясь убедить себя в человеческом происхождении балансировщиков, но каждый раз натыкался на что-нибудь указующее на их потустороннее происхождение. Колючий, нечеловеческий взгляд маленьких глазок, зеленая слюна на подбородке жующего «куриную кость» Тринадцатого или какие-нибудь необычные поступки, совершаемые время от времени похитителями. Двести тридцать седьмой, к примеру, следовал четкому ритуалу – два раза в день он забирался на гребень крыши и вглядывался в небо, приложив ладонь козырьком ко лбу. А Тринадцатый любил усесться на усыпанную гравием дорожку и, закрыв глаза, раскачиваться.
В таком положении он мог пребывать долгие часы.
Но чаще всего Митрохин начинал бормотать молитву, когда оба балансировщика выбирались из дома на лужайку и устраивали форменное побоище. В ход шли бревна, доски, кирпичи, строительный мусор. Были у них и излюбленные предметы для драки. Тринадцатый ловко орудовал бетонной плитой, вырванной из фундамента дома – как не завалилась терраса, оставалось загадкой. А Двести тридцать седьмой умело дрался полной гудрона бочкой, которая весила не меньше трехсот килограммов. Разминку джинны устраивали, как правило, после полудня. Все это время Митрохин слушал их дикие вопли, хаканье, звуки ударов и треск досок, копал и молился, молился и копал.
Между собой похитители переговаривались беззвучно. То, что они именно общаются, а не стоят друг против друга, как пара молодых бычков, собирающихся столкнуться лбами, Иван Васильевич понял по причудливой мимике. Обычно невыразительные лица их в этот момент оживали – начинали гримасничать, приподнимать брови, шевелить ртом. Митрохин мог бы поспорить, что они не просто валяют дурака, а передают телепатически информацию. Сам заговорить с джиннами он даже не пытался, испытывая перед ними почти священный ужас. Да и они не удостаивали Митрохина беседой, только командовали: «Вставай, толстая свинья! Пошевеливайся, человечек!»
По вечерам, когда его заставляли вернуться в полутемный подвал, освещенный одной тусклой лампочкой на сорок несчастных ватт, банкир строчил на машинке – шил брючные костюмы для полных женщин, используя выкройки старой «Бурды». Изощренное издевательство со стороны Балансовой службы заключалось еще и в том, что взамен современной электрической машинки (Zinger или Bosh на худой конец) мерзавцы снабдили его допотопным агрегатом. Иллюстрация тяжкого труда белошвеек в дореволюционной России, он представлял собой массивную конструкцию с широкой педалью над полом. Ее надлежало раскачивать, чтобы механизм пришел в движение, и игла пронзала грубую ткань, оставляя за собой ровную нитяную строчку. Машинку Иван Васильевич возненавидел люто и сразу. Что называется, с первого взгляда.
Он перевернул страницы глянцевого еженедельника. Сложный рисунок выкройки пугал, сулил невыполнимую задачу и заставлял ненавидеть балансировщиков все сильнее. Он покрутил журнал в руках, примеряясь, с чего начать. Предстояла работа над брючным костюмом для дам. Получится скорее всего нечто похожее на тюремную робу. Но качество и не требовалось – главное, чтобы от непривычной и унизительной работы Митрохин ощущал собственную никчемность и бесконечное отчаяние. Пленник вздохнул. В животе бурчало.
Хотелось есть. Пить. Да и в уборную не мешало бы сходить. Но он знал, что, если начнет стучать и проситься на двор, его никто не выпустит. Выпускали строго по часам. Фашисты.
Иван Васильевич облизал сухие губы, нажал на педаль, подавая ткань. Стопу ломило, натруженная икроножная мышца отдавалась болью. Когда глубокой ночью Тринадцатый заглядывал в подвал и сообщал, что он может поспать, Иван Васильевич, сильно хромая, ковылял до брошенного в угол полосатого матраса. Из дырок между полосками торчали клочки грязной ваты.
В подвале царили сырость и холод. Всю ночь Митрохина колотил озноб. А еще мучили жажда и голод. За неделю, проведенную в сельском домике, он осунулся и посерел лицом. Ему стало казаться, что жизнь беспросветна, что она представляет собой бесконечный экзистенциальный ужас расплаты за то, что когда-то прежде ему было хорошо. Он начал задумываться о том, что за все в жизни надо платить, что не бывает радости без последующей скорби и не бывает преуспевания без последующего падения.