Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче, в какой-то миг он вдруг обнаруживает, что торопится домой, причем торопится даже с каким-то приятным чувством, радостью не радостью, но и не с тоской, без желания (тайного) свернуть в сторону, притормозить на каком-нибудь углу, засмотревшись в витрину магазина или на афишу кинотеатра, взять бутылку пива покрепче (а то и две) или шкалик коньяка и медленно тянуть из горлышка, примостившись на скамейке неподалеку от дома и куря одну сигарету за другой. Что ему не надо преодолевать, пользуясь для этого любыми уловками, некий барьер, тоже естественный, поскольку жизнь стремится отделить от себя все, что связано с небытием или даже только намеком на него, обузданием и ограничением.
Так вот, он спешит домой, потому что… ну потому что там она, медсестра Надя, двадцати трех лет (на тридцать лет его моложе), с вязаньем в руках (поблескивающие спицы быстро-быстро мелькают), умиротворяющая такая домашняя сцена, чайник булькает на кухне, тихо наигрывает музыка по «Орфею» и даже, чудится, меньше пахнет лекарствами, почти совсем не пахнет, жизнь вытесняет нежизнь (а болезнь и есть нежизнь)…
Как ни горько сознавать, что происходит нечто непоправимое, чудесное, печальное, восхитительное, тревожное, загадочное, дивное, оно и происходит. И все понимают это и ничего не могут изменить. И никто не думает о будущем. У Нади в глазах какой-то особенный блеск и малиновый перезвон в голосе («Пора делать укол»), у него тихая скорбная нежность в лице, но в то же время и решительность («Принести что-нибудь?»), и две влажные серые полоски на бледной коже, замкнувшийся в себе взгляд и усилие обращенной к нему (к ним) мысли…
Их – трое, сомкнувшихся в противостоянии-согласии (двое плюс один).
Они втроем.
В том смысле, что слова – опаснейший инструмент, которым пользоваться следует очень осторожно.
В нашем случае эти слова еще не произнесены. Вопрос, перед которым встали в тупик герои рассказа, – произносить ли их? Они ведь всегда врасплох, всегда как гром среди ясного (или неясного) неба. Они печальны, эти такие в общем-то обычные и вместе с тем обжигающие (или, напротив, обдающие холодом) слова, к ним никогда нельзя привыкнуть, за ними неодолимая правда сего мира – что все живущее в нем конечно, даже человек.
Кай смертен, все люди смертны, следовательно, Кай – человек?
Кай – это вроде как мы все. Псевдоним смерти, которая ждет всех, даже тех, кому этот общий итог земных странствий и забот кажется несправедливым (особенно по отношению к ним). Что же касается бессмертия души, то этот вопрос мы оставляем в стороне для отдельного обсуждения, поскольку сюжет у нас несколько иной.
Так вот, три брата внезапно узнают о смерти родного дядюшки, брата их любимой престарелой матушки. Матушка как раз сильно прибаливает (возраст), не встает с постели и каждый день сообщает живущему с ней младшему (Валериан), что ночью чуть не умерла – так ей было плохо. Она вообще последнее время (года три) часто думает о смерти (и чувствует ее приближение), а потому вечером принимает снотворное, чтобы ночью не просыпаться (ночью мысли особенно прилипчивы и тоскливы). Если же ей все-таки не удается уснуть или она просыпается, несмотря на снотворное, то она думает и о смерти, и о жизни, и о них, своих сыновьях, которым отдала всю себя, и о других родных людях, в первую очередь о младшем любимом брате, то есть о том самом дядюшке.
С братом они очень близки, несмотря на то, что он жил в другом городе (где и умер), она, пока были силы, нередко ездила погостить к нему в Ригу (брат всегда встречал ее), а когда стало тяжело (сердце), то вместо него – его дочь с мужем. Он тоже, пока был здоров, наведывался к ней, и тогда его обычно встречал кто-нибудь из племянников, из трех братьев, на машине или без, и дома для него мать держала семиструнную гитару, на которой в их семье только он и умел играть.
Странно, но там, в его городе, у него почему-то не было гитары, и он чуть ли не сразу, едва обменявшись с сестрой новостями, еще пахнущий поездом и дорогой, накинув опять же специально для него висевшую в шкафу темно-зеленую пижамную куртку, усаживался с этим музыкальным инструментом на кушетку в ее комнате (тоже специально для него) и начинал импровизировать.
Он мог сидеть так долгими часами, не вставая, перебирать струны, низко склонив к ним голову, словно прислушиваясь к чему-то там, за звуками, за мелодией, только ему слышимой, но иногда на него находило настоящее вдохновение, и он заполнял их небольшую квартирку бурными аккордами каких-то лишь ему известных пиес (возможно, только сейчас сочиненных). У него красиво получалось, даже за стеной, и братья прислушивались (хотя иногда и злились, когда мешало).
Еще дядюшка учил их всяким техническим штукам, поскольку был в этом большой дока, у себя в Риге он работал в каком-то КБ, матушка показывала им даже вырезку (пожелтевшую) из тамошней газеты, где про него было написано, какой он талантливый изобретатель и сколько у него разных патентов, заинтересовавших даже зарубежных специалистов.
Вообще же дядюшка был немногословен, сумрачен, постоянно сосредоточен на чем-то своем, каковым и должен быть настоящий ученый или изобретатель, а потому рассеян и непривередлив в быту, так что матушка зашивала ему прорванные карманы и дарила носки (дядюшка давно был разведен и жил один, отдельно от семьи дочери), он же чинил им сломанные механизмы вроде замков, светильников, газовой плиты и пр. и придумывал разные приспособления для обустройства квартиры, чего их отец в силу своей гуманитарности (историк), увы, не умел и был в этом плане перед дядюшкой полный банкрот.
В чем, однако, отец и дядюшка были похожи, так это в пристрастии к шляпам. Обоим нравились шляпы с полями, они хвастались ими друг перед другом и подолгу (как иные качество водки) обсуждали их достоинства, оба умели сделать, где надо, изящные вмятины и так изогнуть поля, что сразу становились похожи на актеров из какого-нибудь вестерна.
Отец (покойный), даже больше, чем мать, любил слушать игру дядюшки на гитаре, причем лицо у него при этом почему-то сразу становилось грустным, может, оттого, что сам он с детства хотел научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте, скрипке или фортепьяно, но так и не получилось (что-то постоянно мешало).
Короче, дядюшка был в их семье свой, самый близкий, хоть и жил в другом городе, и теперь, когда отца уже не было в живых, для матери он был олицетворением прошлого, столпом их довольно разветвленного рода (хоть и младше ее), из которого почти никого не осталось (из их поколения) – война, болезни, годы, жизнь, одним словом. В общем последний из могикан.
Да, так вот дядюшка умер.
Как об этом сообщить матери, если та и без того слаба (мысли всякие печальные, в том числе и о смерти)?
Все-таки удар, переживание – больное сердце, уже столько всякого вынесшее, может и не выдержать.
Когда позвонили – с печальным известием – из Риги (дочь дядюшки, то есть двоюродная сестра), снявший трубку Валериан (младший) сразу прикрыл ее рукой, словно мать могла услышать. Услышать она, конечно, не могла (и вообще стала глуховата), тем более в другой комнате, но ведь иногда и слышать не надо. Между тем она сразу что-то почувствовала, шаги по коридору – заглянула в комнату Валериана (чутье): кто звонил?