Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В письме от 22.03.54 г. он им пишет:
«С переходом на новую физическую работу очень с непривычки устают руки и ноги. Надеюсь, что нервы укрепятся и мускулатура тоже». А в письме от 25.05.54 г. он описывает свою новую работу: «Работаю в столовой главполомоем, т. е. мою полы, окна, столы и очень жалею, что перестал быть грузчиком и штукатуром. Но хныкать не надо — был ведь и Горький посудомоем. Пригодится для будущих моих романов!»
Его оптимизму можно было только позавидовать! Веру в будущее, что придет время и справедливость восторжествует, поддерживали и укрепляли в нем письма дочери и супруги. Ирина пишет ему 9 августа 1952 года:
«Вчера я, наконец-то, прочла твое первое письмо издалека. Как оно меня обрадовало! Ведь это значит, что у нас вновь восстановлена связь с тобой, что ты ожил для нас, что ты снова приобрел глаза во внешнем мире.
Мы будем стараться, чтобы наши письма служили тебе опорой на твоем трудном пути. Главное: верь, и верь крепко, что мы по-прежнему верны тебе и крепко верим, что еще и на нашей улице будет праздник. Мои друзья, знающие о несчастье, глубоко сочувствуют тебе и страшно сожалеют о случившемся. Они не верят, что ты был повинен, так же, как в этом убеждены и мы. Мужайся, ведь ты сильный, я верю в тебя, отец!»
Вера в освобождение, близкое и справедливое, звучит также в письмах жены Клары. Она пишет ему 5 сентября 1952 года:
«Будь здоров и крепок, мужайся, Мотичка, мой единственный. Я верю, что ты еще докажешь свою невиновность».
Талалаевский вел себя в лагере мужественно, достойно высокого имени воина и поэта. Будучи «главполомоем» в столовой, он тем не менее продолжал душой жить в небесах… Но поскольку он был честным поэтом, суровая действительность пробивалась и в его стихи. До сих пор сохранились его кенгирские тетради, а в них стихи, написанные в бараке. В стихотворении «Ирина» он пишет:
Дочь обиделась на отца!
Мол, забыл, мол, письмо ей не пишет,
У него же тоска без конца
И от грусти он еле дышит.
Не измерить ту грусть! А тоска —
Горше хины, темнее бурана.
Сжала сердце его в тисках
В бессердечных песках Казахстана.
Он когда-то о них читал
В дневниках и стихах Тараса…
Пусть Кенгир и не Кос-Арал,
Где томился поэт, но стряслася,
Точно гром — поразила беда,
Боль и стыд ему сердце гложет,
В злой разлуке проходят года,
Безучастны друзья. Кто поможет?
Так что душевные срывы посещали и Талалаевского. Горько и обидно было ему, что на милой Украине молчат, не встают на его защиту побратимы, будто и не было такого писателя, как он.
И все же, к его радости, он ошибался. Первым на его защиту встал великий украинский поэт Максим Рыльский. Как оказалось позже, жена Клара и дочь Ирина «пробились» к «академику» и рассказали ему всю правду об аресте Талалаевского и его страданиях за колючей проволокой в Кенгире. Они думали, что он сразу же откажет им в поддержке. Ведь к тому времени Максим Рыльский уже был дважды лауреатом Государственных премий СССР, депутатом Верховного Совета СССР. Но лидер поэтов Украины им не отказал ни в чем. Вежливо выслушав посетительниц, он вдруг взорвался:
— Что хотят, то и творят эти органы! Я ведь сам побывал в их лапах и хорошо себе представляю, как тяжко Матвею Ароновичу.
И он рассказал, что где-то в 1935 году его посадили, обвинив в терроризме, попытке отторжения Украины, неоклассицизме и буржуазном национализме. Его уже готовили к отправке на Соловки, сам нарком внутренних дел Украины Балицкий санкционировал эту идею. И вдруг звонок из ЦК:
— Максима Рыльского освободить, больше того — извиниться перед ним за промахи НКВД и отправить в санаторий на лечение.
Что же произошло? А спас Рыльского «господин Случай». Иосиф Виссарионович Сталин любил по ночам просматривать новые книги, вышедшие в СССР.
И неожиданно, к счастью Максима Рыльского, прочитал его стихотворение, посвященное Великому вождю. И оно так приглянулось Сталину, что Иосиф Виссарионович наложил на нем резолюцию:
«Автора поощрить, может быть, из него со временем выйдет новый классик украинской литературы».
Так оно и получилось. Максим Рыльский стал классиком при жизни, его больше не трогали власти, наоборот — всячески поощряли.
— Помогу как могу, — сказал как отрезал Максим Рыльский. — Ждите скорого возвращения Матвея Ароновича, — я уверен, он невиновен, дело пересмотрят.
В то же день у «академика» побывали и родственники писателя, участника ВОВ Григория Полянкера, также попавшего в опалу. Им тоже Максим Рыльский пообещал содействие в освобождении невинного человека из плена лагерей.
И что же? Максим Рыльский сдержал свое слово. 19 марта 1954 года он как депутат Верховного Совета СССР направил письмо в МВД СССР. В нем, в частности, написал:
«Много лет я знал писателей Григория Полянкера и Матвея Талалаевского, часто общался с ними, читал их произведения. Никогда никаких сомнений не возникало у меня относительно того, что это честные советские люди, советские писатели, притом писатели талантливые. Самоотверженная их работа на фронте во время Великой Отечественной войны мне кажется подтверждением этого мнения. Должен прибавить, что никаких разговоров о „национализме“, об антисоветских тенденциях названных писателей в Союзе Советских Писателей Украины не возникало».
Это письмо, заметим, было датировано мартом 1954 года, а уже в ноябре этого же года Талалаевский был освобожден и полностью реабилитирован. С освобождением его поздравляли композитор Табачников, писатели Бажан, Андроников, Кассиль, Кетлинская, Озеров, Шатров, Бычко, ну и, конечно же, верный друг, соавтор многих военных стихов Зельман Кац.
Хотя правда восторжествовала, однако отношение к Талалаевскому очень долгое время в издательствах и СП оставалось более чем прохладное. Клеймо «врага народа» сразу с его фамилии не сошло, и его рукописи месяцами лежали в издательствах невостребованными. Некоторые бывшие друзья, увидев Талалаевского на улице, отворачивались от него или переходили на другой тротуар. Всех писателей, с кем он дружил, тоже не очень чествовали. Характерны в этом отношении письма к нему Зельмана Каца. Так, в письме от 2 ноября 1956 года он рассказывает Матвею о встречах с московскими писателями: «Сотни встреч… Теперь, когда свежие впечатления улеглись, остался горький осадок. Я тут — отрезанный ломоть. Даже в разговорах с самыми старинными и честными друзьями звучало не то что отчуждение, но такая интонация: „Жив? Здоров? Ну, живи, живи“. Пробовал я поговорить с Ошаниным. „А о чем говорить? Если об издании, так ведь мы — московская секция… О чем же говорить?“
— Неужели не о чем говорить двум поэтам, даже если один из них живет в Москве, а другой в Харькове?