Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственный, кто с ходу принял живое участие в его расследовании, был смотритель. Сам он ничего не видел, знал о случившемся с чужих слов, но зато эти чужие слова, произнесенные за пять лет, помнил все назубок. Он обрушил на Лаврова столько подробностей, ненужных, случайных, сомнительных, что тот совсем растерялся. Казавшееся очевидным вдруг обернулось невразумительным сплетением сплетен.
Как-то раз Лавров пришел во внеурочное время, измочаленный, взмыленный (душ был забит приезжими гандболистами), и застал у себя смотрителя. Нисколько не смутившись, смотритель предъявил в свое оправдание пыльный веник: «Такую грязь развели, стыд и срам! Ну народ пошел — не уберешь, он так и будет жить в своем дерьме».
Не впервые Лавров заподозрил, что смотритель умнее, чем выглядит. Под маской простоватого философа-самоучки пряталась сильная, безжалостная воля. Его выдавали афоризмы, сказанные не к месту. Так, однажды он сказал, что если Бог — спортсмен, дьявол — финишная ленточка. Это был мистик-хитрец, эксцентрик двоедушия. Даже размахивая веником, он, казалось, священнодействует. Он вел большую игру, включающую безутешные поиски Лаврова и потешные происки тех, кого Лавров записал в подозреваемые. Он диктовал правила состязаний так, как будто этих правил не существовало задолго до него…
«А где картина?» — удивился Лавров.
«Смена экспозиции. Завтра что-нибудь новенькое принесу со склада. Что вас устроит — „Боярыня Морозова?“, „Неравный брак“?»
Большие красные руки теребили веник:
«Долго еще будете докапываться?…»
«Не терпится выставить меня вон?» — сухо спросил Лавров, проведя рукой по пустой стене. Обои отсырели.
«Напротив, с ужасом жду того дня, когда вас отправят на покой…»
Он не договорил. Дверь распахнулась. В комнату вбежала высокая женщина. Волосы у нее были взлохмачены, платье некрасиво завернулось.
Эльвира.
С удивлением уставилась на Лаврова, точно ожидала встретить здесь кого-то другого.
Смотритель иронично покачал головой и, залихватски сунув под мышку веник, ушел, чеканя шаг.
Лавров придвинул даме стул и отступил к окну, занавешенному с той стороны дождем. Он и сам уже давно хотел расспросить подругу Птицына, но никак не удавалось подловить ее одну в каком-нибудь закоулке.
Эльвира села, сняв с плеча сумочку, широко расставив колени, одной рукой оправляя складки зеленой хламиды, другой запихивая выбившиеся завитки за уши.
«Что случилось? Вам нездоровится?» — участливо спросил Лавров.
«Я погибла!»
Всхлипнула озлобленно, осматривая комнату, как будто еще надеялась найти того, кого ожидала здесь встретить.
«Это он, он меня погубил, подлец, отнял лучшее, что я имела, сорвал цветок, растоптал, испоганил!..»
«Успокойтесь…»
Лавров вспомнил, что в подобных случаях полагается подать стакан воды.
Плаксиво вывернутые губы со смазанной помадой странно не сочетались с глупым холодом глаз.
«Он обманул меня, надавал обещаний — художественная гимнастика, танцы с булавами, прыжки с лентой, вольные упражнения! А теперь, когда я отдала ему все, не смей даже думать о спорте! Вертихляйся!.. Не сегодня-завтра он…»
Взвыла:
«Убью!»
Вытянула из сумочки блеснувшую спиралью струну: «Удавлю!»
Отыграв, Эльвира спрятала струну и с вялым кокетством закурила, пуская дым из ноздрей.
«Кстати, мерзавец до сих пор нет-нет да и поминает вашу покойную супругу, покоя она ему не дает, что ли, Бог его знает, совесть мучает, говорит, дал маху, перестарался, бредит по ночам: „Помилуй мя, грешнаго!“, проносит ложку мимо рта…»
А через несколько дней Лавров завязал разговор с самим Птицыным, в столовой. Птицын был мрачен, задумчив. Рассеянно хлебал какой-то рыжий суп, сильно припахивающий луком. Хмуро поглядывал на Лаврова.
«Как успехи?» — спросил он, наконец, с язвительным равнодушием, досыпая в суп перцу.
«Уповаю», — сказал Лавров уклончиво.
«Могу я чем-то подсобить?»
«Нет».
«Директор частенько спрашивает о тебе».
Потом уже, заполночь, Птицын записал в своем дневнике: «Я спросил: „Как успехи?“, хотя и без того знал, что неудачи идут за ним по пятам. Он ответил: „Убываю“. Должно быть для того, чтобы избежать расспросов, угнетающих его самолюбие, он вдруг брякнул, думая причинить мне боль, наивный, что у него на днях была Эльвира — „чем-то расстроенная“ (хотел бы я знать, какая сила может расстроить эту дурищу! Между прочим, она сама доложила мне о своем взбалмошном визите, она, видите ли, совсем запамятовала, что Мерцалов давно уже уступил свое место другому). Я посоветовал ему не лезть в чужие интимные передряги. Этот человек, проживший бездарную жизнь, ничего не приобретший взамен сновидений, пустой, тщеславный, любит поучать более удачливых коллег, срамить, изобличать. Я несколько грубо (кажется, он вообще не ожидал получить отпор) оборвал его, заявив, что не испытываю недостатка в доносителях. Он опешил, замялся, сник и поспешил перевести разговор на свою покойную супругу. После ее смерти прошло пять лет, но он не оставляет надежды докопаться до истины (в чужом белье). Увы, как часто истиной прикрывают самые низкие побуждения! Неужто он и в самом деле ожидал, что я наведу его на простывший след, оговорившись или сболтнув лишнее? Не на того напал. Не терплю людей, идущих напролом. Его упрямый героизм вызрел из зависти и озлобления. Он, как тот неуемный призрак, который блуждает по лестницам, пока кто-нибудь из квартирантов не сжалится и не захоронит бренные останки, припрятанные во дворе под грудой сухой листвы. Нет, я не исключаю, что, в конце концов, он добьется своего и поставит рекорд. Вопрос в том, какой ценой. Правильно говорит Лобов — он изведет нас всех своей победой! Во всяком случае, он уже держит себя так, будто записал нас всех в свои должники… Эльвира требует, чтобы я отложил тетрадь и занялся ее (…)».
С массажисткой Валей пришлось помучиться. Стоило Лаврову подступить к ней с самым невинным вопросом, она начинала испуганно махать руками и убегала, как курица, по коридору, гугниво лопоча. Лаврову пришлось купить ей большой торт, только тогда, попутно отправляя в рот жирные куски, руки немой обрели долгожданную внятность. Вот что он смог разобрать в перепачканных кремом жестах. Однажды, незадолго до смерти, Валя, как обычно, массировала Ляле ягодичные мышцы перед важным состязанием. Неожиданно Ляля сказала: «Мерцалов, падла, привязался, требует, требует…» В эту минуту открылась дверь, вошел Трясогузкин — занять денег, Валя поспешила прикрыть Лялю простыней. Когда Трясогузкин ушел, Ляля уже не возвращалась к сказанному. Лежала, молча грызя ногти.
Лавров недоверчиво следил за снующими руками. По какому праву спортивный репортер, без «имени», без «связей», требовал что бы там ни было у его законной супруги? Вопрос был подл. «Задать — не задавать?» Но если она и ответит, кто даст гарантию, что ответ его удовлетворит? Он смутно чувствовал, что упущение лежит в конце его поисков, а не в начале. Если он выйдет на финишную прямую, поражения не миновать. Как бы красноречиво ни жестикулировала Валя, тараща и закатывая глаза, сжимая пальцами свой маленький носик, хлопая себя по заду, надувая щеки и вращая языком, в сущности, Лавров ничего не мог понять. Он понимал общий смысл жестов, но общий смысл и есть то, что более всего препятствует поиску истины. Впрочем, если б вдруг случилось чудо и Валя заговорила, неизвестно, каким кошмаром обернулась бы ее речь, отпущенная на свободу.