Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ляля ревностно следила за его тренировками, сама измеряя бицепсы и кровяное давление. Была ли она уверена в его успехе или только робко надеялась? Скорее первое, не даром так упрямо она отказывалась от его домогательств, напоминая о близкой цели. «Вот тогда я тебе устрою! — обещала она. — А сейчас было бы безумием — тратить силы, изводить время по пустякам». Лавров ныл, канючил, но Ляля оставалась непреклонна и, мягкими слюнявыми губами приведя его в состояние боевой готовности, гнала на спортивную площадку. Он не находил повода для жалоб и, тяжелый, вздыбленный, скакал через барьеры, взбирался по канату. Мнилось — вот-вот, но не тут-то было. Как ни старалась Ляля, Лавров не превышал заветной меты. Как будто какой-то недруг, изловчившись, в последний момент хватал его за пятку.
Между тем Ляля в своих заплывах одерживала одну победу за другой, никто не мог за ней угнаться, никто и не пытался. Соперницы, одна за другой, выползали на борт, тяжело дыша, выжимая косы. Лаврову нравилось наблюдать с трибуны, как она молотит руками по воде, отбрыкивает волны, рвется вперед, изрыгая фонтаном воду, разбрасывая радуги… Победы давались ей так легко, что после заплывов она казалась хорошо выспавшейся, отдохнувшей, помолодевшей. Лавров не мог ею налюбоваться, забывая о своих неудачах. В последние месяцы перед гибелью, нелепой, безобразной, совсем не похожей на обещанный апофеоз, она пристрастилась тренироваться по ночам, одна, расставив свечи по краям бассейна. Трепетные, струящиеся отблески, текучие тени делали Лялю бесплотной, необратимой…
Почему же Лаврову было отказано в стремительном блаженстве? Он продолжал день за днем качать мышцы, укреплять кости, но уже с надрывом, каждый раз перед решительным броском зудело — вот сейчас разобьюсь, тресну, лопну. Все чаще приходилось себя уламывать. А ночью мочалили страшные боли, позвоночник изгибался как огненный жгут, ступни саднили, точно он ходил по стеклу, руки то висели как плети, то скрючивались, пальцы немели…
И все же Лаврову мнилось, что он как никогда близок к воплощению потной мечты, сулящей вернуть его к Ляле, восстановить в правах. Не хватало двух-трех вздохов, не хватало толчка, взмаха, рывка, не хватало попутного ветра. Он с трудом подавлял в себе соблазн усталого человека — стать машиной, вертеться и катиться.
Однажды — он хорошо запомнил этот весенний день — чашка опрокинулась, плеснув на скатерть кофе, Ляля вернулась под утро с тренировки, спит, не вынув из мочек сережек, припахивая болотом и воском, складывает во сне губы так, словно пускает пузыри, куда-то подевался галстук, желтый в черную шашечку, потрескивание стрекозьих крыл, по темной лестнице какие-то люди молча поднимаются вверх, шелестя плащами, моросит дождь, деревья в зеленой дымке, сигарета размокла, долговязая женщина, блондинка, близоруко щурится, некрасиво ссутулившись у витрины, рыболовные снасти, удочки, сети, в пивной уютный гул, толстые кружки, пена, завсегдатаи, женщина на костылях с золотым зубом, длинная очередь, зонты, маленькие груши с черными боками, обычное препирательство со сторожем у ворот стадиона («Посторонним сегодня вход запрещен!»), ни одного свободного ящика в раздевалке, в душевой ледяная вода, мыло выскользнуло под деревянный настил — короче, случилось невозможное, Лавров поставил рекорд. Это произошло само собой, без всяких усилий с его стороны, произвольно, как и должны ставиться рекорды. Увы, как нарочно, в тот дождливый весенний день поблизости не оказалось ни одного свидетеля, никого, кто бы оповестил мир о том, что мир уже не такой, каким был накануне. Даже Ляля, и та не поверила, решив, что он просто-напросто раньше времени хочет получить от нее обещанную награду. «Нашел дурочку! — усмехнулась она. — Ну так и быть, на, пощупай…»
А потом все полетело вверх тормашками, буквально, фигурально. Ляля погибла — не то на дне бассейна, не то в гимнастическом зале, по заключению компетентной комиссии, под воздействием гравитации не справившись с туловищем. Лавров поклялся навсегда уйти из спорта. На поминках Лобов, качаясь на стуле, толстый, масляный после блинов и водки, признался ему («теперь об этом уже можно сказать»), что последние месяцы («быстрые, брызжущие, радужные») он («твой покорный слуга») был в близких («упоительно близких») отношениях («назови как угодно — связь, сплетение, сплав») с его («нашей?») супругой («какое отвратительно бесцеремонное слово!»), так что он лучше других способен понять глубину его несчастья, ему и самому горько, потерять глубину («я уже заговариваюсь»), Лавров должен его простить, пожалеть: никогда не везло с женским полом, то в лес, то по дрова, а тут вдруг пошло-поехало, без сучка и задоринки («сладкий дурман, лубочный сон, озорная нежность, восторг, удивление…»)
Неужели Лобов — собственноручно?
Пришло время разобраться. Любое событие имеет свидетеля, надо только схватить его в разбежавшейся толпе.
За окном над бурыми сучьями сыпал темный дождь, а между двойными стеклами тяжело ковыляла большая оса с косо опущенными крыльями, несчастная аллегория. Скоро зима — лыжи, коньки, санки. Он так и не привык к отсутствию занавесок на окне и своему смутному в нем отражению. Чем в ненастную погоду заняты Ло и Лу, розы, лилии?.. Как много позабыто, ах, ох… Напрасные волеизъявления, слова невпопад… Подержанное подражание, жест укротителя… Сличать, уличать… Приятное падение.
Вернувшись к столу, Лавров, круша мягкий карандаш, окружил жирное Ля полужирными инициалами тех, кто был под подозрением, надеясь, что схема поможет выбраться из путаницы слухов и недомолвок, но быстро понял, что, сколько ни корпи, некрасивой истине на линейной плоскости не быть. Наивно выводить на бумаге то, что не умещается в голове. Перевернув листок, он обнаружил написанное Лялиной рукой расписание его тренировок.
Лавров смял листок и бросил под кровать. Передумать, передумать… Приникнуть и проникнуть, как вор, как обольститель. Зазеваешься — пеняй!
Вскочив на уходящий поезд, горе-путешественник с двумя чемоданами пробирается по качающимся вагонам, где уже заварилась обычная туда-сюда снующая жизнь, мужчины сняли пиджаки, закурили, женщины надели халаты, расчесали волосы. Ну вот, наконец, и его купе, дверь послушно отъезжает, но — места уже заняты, на столике — жареная курица, водка, колода карт, с верхней полки свисает толстая нога, детина в майке кромсает огромным ножом колбасу, смуглый мозгляк с беззубой ухмылкой настраивает гитару. За окном проносятся поля, рощи, реки…
Совмещать изматывающие занятия спортом и кропотливое расследование смерти пятилетней давности оказалось делом почти безнадежным. Требовались нечеловеческие усилия, чтобы, выполнив тройной прыжок, бродить по залам в поисках тех, кто мог припомнить хоть что-то о роковом дне. Его поиски и расспросы всполошили всех, так или иначе причастных к спорту. Входя в переполненный гимнастический зал или в душевую, он через минуту оставался один, но и оставшись один чувствовал вражду, идущую от стен, от скамеек. Его боялись. Его сторонились. Никто не хотел распутывать, еще менее — впутываться.
Лобов был болтлив как никогда, но от его болтовни не было никакого проку. Птицын держался сухо, неприветливо. Трясогузкин трусливо оглядывался и кашлял в кулак. Даже массажистка Валя, попавшись навстречу, спешила прошмыгнуть, опустив глаза и почему-то зажимая ладонью рот.