Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От сладости именинного торта у него заныли зубы, и от боли он прикрыл глаза. Трудный день на нем уже сказался. Мост мост мост. Зубной боли придется подождать своей очереди.
Где-то через дорожку выводила свои трели незримая птаха. Слабенькое солнце мазнуло чем-то светлым и легким ему по лицу, и он ощутил, как под язык ему электрически скользнул зевок, – он по-собачьи потряс головой, дабы призвать к себе бдительность, но затем вынул часы: рассчитать, надолго ли можно ему вздремнуть. Его догнали увядающая тошнота и изможденье. Хотелось ему сейчас лишь одного – спать, свернуться котиком в каком-нибудь углу Письмоводительской и ни о чем боле не заботиться.
Но ежели заснуть сейчас, весь остальной день станет слякотным, да и возможность отдохнуть вечером будет испорчена. Доешь торт, велел он себе, пройди еще кружок по парку, дабы кровь разогнать, и встреть остаток дня обновленным. На переносицу Трепсвернон нацепил потуже очки и вздел лицо к небу, одной лишь силою воли желая себе пробужденья. Над головою, тараторя и заплетая воздух, промелькнули две птицы. Возможно, у него разыгралось воображение, но Трепсвернону помстилось, что перед глазами у него птицам вслед проплыли семена одуванчика. Интересно, хватятся ли его, если он просто возьмет и так и останется средь зарослей, станет пинать часики одуванчиков до полной их бесциферблатности и день проведет не средь бумаг, букв и слов, а вот здесь, задрав голову к облакам, в них и из них, считая ворон, пока число их не иссякнет. В парке водились смешные маслянистые птички – некоторых он распознавал. Скворцам уж точно еще рановато. Скворцы блескучие, с усеянным звездами опереньем… Одна храбрая птичка подпрыгала ему к ногам за крошками торта, а еще несколько вились у Трепсвернона над головою вместе с семенами одуванчика – воздушные поцелуи желаний, отыскивающие в воздухе верзею. Январем ему явлена вся лучшая экзотика, коею можно насладиться, не вставая со скамьи: скворец, одуванчик, сдуваемые семена и птахи, летящие стаей под серыми облаками, затеняя и перепутывая его перисто-светлым калейдоскопом полуденной сырости и зная, что небо никогда и не было поистине серо, а просто заполнено тысячей лет птичьих троп и желанных семян, небо птичьего корма как нечто спутанное и спелое, и желанно-жаркое, птичье дыханье ветерком – как… что?.. сердце, замершее в фойе над легкими, как оно и могло б, как могло б, так и станет – семена слепляются в нечто слишком мягкое, чтоб зваться репьем, словно засыпаешь на скамье, а на лице у тебя солнышко, семена в виде того, что слишком уж мягко, чтоб зваться шаром, чересчур хрупки, чтоб быть созвездием, слишком прочны, чтоб не стоило загадывать желанье на них, толпа птиц, неслыханная мурмурация (собир. сущ.), ведомая не одной какой-то птицею, а облачною блажью семян, сдуваемых одним из бессчетных дыханий, срывающихся с окаянных часов, на коих желанье и загадали, как дыханье, обеспечивая часовой механизм, не внемлющий ни времени, ни стрелкам, что сбивается в стаю безо всякой цели, ежели не считать за таковую свертыванье сгустков, волнующую дрожь и трепетанье, стая собравшихся эллипсов, а не линий из крыльев, кости и клюва, засыпая седоглаво, а не юно и ослепительно – скорее пух, а не цветок, – сбирая эллипсы пустых пузырей речи, слов, так никогда и не произнесенных либо непроизносимых, былых пауз в речи, хлопотливой, словно птицы без вожака, изгибчивых, мягко раздуваемых врозь, дабы согреть и раскрасить даже просторнейшее из небес.
Трепсвернон пробудился, голова его поникла набок, а сам он – смят и расплывчат на парковой скамье. Перед ним, держа в руках игрушечный кораблик, стоял и глазел мальчишка. Надо думать, смотрел на него отрок так уже некоторое время, ибо стоило Трепсвернону лишь вскинуться и сесть чуть прямее, а из тела его исторгся невольный харрумпф, маленький зритель встрепенулся. Деревянный кораблик выпал на дорожку, и мачта его треснула, едва он соприкоснулся с гравием. Извиненье Трепсвернона связалось в воздухе узлом с изумленным вяком мальчика.
Однако, пусть даже выронил кораблик и взвыл, пялиться мальчишка не прекратил. Глаза у него распахнулись, нижняя челюсть отвисла, да и вообще вид у него был такой, словно увидал он привиденье – в вопле его отзвучивала острота, и кричал он не от гнева или потрясенья, что корабль его самопроизвольно открыл кингстоны и затонул, но визжал в истинном ужасе.
Трепсвернон растряс из головы сон и воззрился на мальчишку ответно. Отрок глядел сквозь лексикографа. Наконец-то Трепсвернон стал невидимкою. Сотрудники могут не обращать на него вниманья или едва замечать, что он рядом, но после сегодняшнего ухода из Суонзби-Хауса нечто, очевидно, изменилось в нем, упрочилось либо же прояснилось – и Трепсвернон как-то окончательно умерился до полного ничто, пустого воздуха, оставляющего следа не больше, чем дыханье. К своему вытаращившемуся подопечному приблизилась мамаша – и, поравнявшись с Трепсверноном, отразила у себя на лице такое же потрясенье. Должно быть, он собой являет всего-навсего костюм на парковой скамье да комок именинного торта, повисший в воздухе.
Трепсвернон рискнул мягко, призрачно помахать.
Выраженья на обоих лицах сменились на смятенное неудовольствие. Тут-то Трепсвернону и пришло на ум, что, быть может, вовсе не он выступает предметом вниманья мальчишки и его матери, а посему лексикограф развернулся, не вставая, дабы проследить за их взглядами.
В нескольких шагах за его скамьею на дыбы вставал один из громадных пеликанов Королевского парка и безмолвно шипел при этом. Мало того – похоже, был он весь в крови, а какая-то женщина его душила.
Пеликан пыхтел, тужился, его нелепая голова отгибалась вверх, а бледные глаза вращались семо и овамо. И птица, и нападавшая мрачно порыкивали и побулькивали от усилий, кружа по лужайке. Шляпка с женщины слетела и валялась теперь, затоптанная, у борцов под ногами.
Руками женщина сдавливала птичью шею, и пальцы ее зарылись в тряскую розовую сережку пеликана; ей приходилось