Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прикончив бутылку, я осмотрел сосуд еще раз. Не знаю отчего, но лицо уже перестало казаться мне таким нахальным. В нем можно было даже заметить какое-то чувство собственного достоинства, которого я не отмечал раньше. Вот, например, борода. Она незаметно переходила в основание. Кто бы ни приложил к сосуду руку — это был мастер своего дела. Хотел бы я знать, не так ли выглядел Сократ, прогуливаясь со своими учениками[166] по афинской агоре[167] и рассуждая о жизни. Этот мог бы сойти за него. А его учениками необязательно могли быть юноши, как утверждал Платон, они могли быть и помоложе, ну вот как мои мальчуганы в школе, подростки одиннадцати-двенадцати лет, что улыбались мне во сне прошлой ночью.
Я потрогал оттопыренные уши, курносый нос, полные добрые губы наставника Силена на сосуде, глаза у него больше не выпучивались, а просто вопрошали или умоляли, и даже обнаженные кони-люди по краям стали величественнее. Мне казалось теперь, что они не вышагивают, а танцуют, взявшись за руки, полные самозабвенного, буйного веселья. Должно быть, страх перед незваной ночной гостьей заставил меня видеть сосуд в ином, неприглядном свете.
Я сунул его обратно в карман, вышел из хижины и пошел по пляжу к резиновой лодке. Предположим, я заявлюсь к этому Папитосу, у которого связи с местным музеем, и попрошу оценить сосуд? Предположим, он стоит сотни, может быть, тысячи, и он поможет мне его продать или скажет, к кому обратиться в Лондоне? Столл, должно быть, все время так поступал и выходил сухим из воды. Не на это ли намекал бармен… Я забрался в лодку и принялся грести от берега, раздумывая о разнице между таким человеком, как Столл, при всем его состоянии, и мной. Вот, скажем, он — хам хамом, и кожа такая, что копьем не проткнешь, а полки у него дома в Штатах ломятся от награбленного. В то время как я… ну что — учу мальчишек за мизерное жалованье, и ради чего все это? Моралисты говорят, что не в деньгах счастье, но они не правы. Если бы мне хоть четверть состояния Столла, я бы вышел на пенсию, уехал за границу, поселился бы на каком-нибудь греческом острове, зимой, может быть, работал в мастерской в Афинах или в Риме. Совершенно иной образ жизни открылся бы передо мной, и самое время, пока я еще не стал стариком.
Я удалился от берега и достиг места, где, как мне казалось, накануне стояла на якоре лодка. Я перестал грести и стал всматриваться в воду. Она была бледно-зеленой и довольно прозрачной, глубина — определенно несколько морских саженей, и, когда я смотрел на золотой песок в глубине, полное спокойствия дно представлялось мне совершенно иным миром, далеким от известного мне. Яркие, блещущие серебром стайки рыб продвигались в сторону длинного локона коралловых волос, который мог бы украсить Афродиту, но был морской водорослью, и прибрежное течение плавно колыхало его. Галька, которая на берегу не более чем круглые камешки, блистала здесь как драгоценные камни. Бриз слегка рябил воды залива за стоящей на якоре лодкой, но не касался этой глубины. Моя лодка медленно кружилась то ли от ветра, то ли от течения, и я задавал себе вопрос: не само ли движение это привлекло тугую на ухо миссис Столл, приобщило к подводному плаванию? Быть может, сокровища были только предлогом для утоления жадности супруга, а туда, вниз, на глубину, она бежала от жизни, которая, наверное, была ей невыносима.
Потом я взглянул вверх, на горы вдоль тянущейся вдаль песчаной косы, и увидел, как что-то блеснуло там. Это был зайчик от стекла, и стекло двигалось. Кто-то наблюдал за мной в бинокль. Я оперся на весла и всмотрелся. Две фигуры крадучись пробирались через гребень горы. Но я их сразу узнал. Одна — миссис Столл, другая — молодой грек, нанятый ими. Я оглянулся на стоящую на якоре лодку. Мой кормчий продолжал смотреть в море. Он ничего не видел.
Теперь ясно, чьи следы были около хижины. Миссис Столл и с ней лодочник пришли попрощаться с лачугой, убрать все обломки. И вот их миссия выполнена, и они отправляются в аэропорт, чтобы попасть дневным самолетом в Афины. Их поездка удлинилась на несколько миль из-за объезда по прибрежной дороге. А сам Столл? Спит, конечно, у машины на соляных отмелях. Ждет их возвращения.
Увидев эту женщину еще раз, я вдруг почувствовал полное отвращение к своей экскурсии. Лучше бы уж не ездил. А грек мой говорил правду. Лодка сейчас плавала над подводной скалой. Гребень горы, должно быть, продолжался сюда от берега как одно целое. Песок стал темнее, изменился по структуре, приобрел серый оттенок. Я всмотрелся получше, прикрыв по сторонам глаза ладонями, и вдруг увидел громадный ржавый якорь, обросший ракушками и морскими уточками, — значит, я плавал над останками давно похороненного судна. Вот показались его разломанные палубы, если эти палубы существовали когда-либо.
Столл был прав. Всякая мелочь, видимо, начисто подобрана. Ничего сколько-нибудь ценного нельзя было заметить на этом скелете. Ни сосудов каких-нибудь, ни кружек, ни сверкающих монет. Налетевший на миг ветерок взрябил воду, и, когда рябь улеглась и вода стала снова ясной, я увидел второй якорь у носа остова и тело — руки раскинуты, ноги прижаты лапами якоря. Движение воды как бы оживило тело, оно зашевелилось, как будто в каком-то отчаянии еще пыталось освободиться, но ловушка не выпускала. Спасение так и не наступило. Дни пройдут, ночи, месяцы протекут и годы, и постепенно плоть растворится и исчезнет, оставив скелет на остриях.
Это было тело Столла — голова, туловище, конечности, особенно нелепые, нечеловеческие, когда их туда-сюда шевелило течением.
Я еще раз посмотрел на гребень горы, но две фигуры, бывшие там, уже давно исчезли, и меня осенила догадка, живо предстало то, что произошло.
Столл шагает по песчаной косе, бутылка поднесена ко рту. Тут они наносят ему удар и волокут к воде, и именно жена отбуксировывает его, захлебывающегося, на подводную могилу, тут, подо мной, придавливает заржавленным якорем. Я единственный свидетель его участи, и пусть она как угодно лжет, объясняя его исчезновение, — я буду молчать: это меня не касается. И пусть мучит меня чувство вины — я никогда, ни за что не впутаюсь в это дело.
Я услышал, как кто-то тяжело дышит рядом, и тут же понял, что это я сам — от ужаса и страха.