Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все вышесказанное звучит обнадеживающе – принцип трагедии и катарсиса, а с ним вместе и сила гармонии, безусловно, непобедимы; однако победа возможна лишь до тех пор, пока существует трагедия.
Принцип трагедии действует лишь в том случае, если существует субъект трагедии. Если страдающего субъекта, наделенного душой, не существует – то трагедии нет; массовые убийства могут происходить, но бойня не обернется трагедией – катарсис и понимание не наступят никогда; стадо режут – но горе не приносит овцам моральной победы. Наши будни с исключительной достоверностью показывают, что можно быть свидетелем массовых зверств, но свидетель не становится ни умнее, ни добрее. Более того, в большинстве случаев свидетель принимает сторону убийц – если убийства варваров подтверждают его собственный социальный статус. Воспитанное в погоне за привилегиями, холуйское языческое общество примет любое массовое убийство как ритуальную жертву, оно будет бороться за право выжить, но никогда не будет отстаивать прав сострадать.
Стараниями языческой демократии создано такая эстетика, которая исключает трагедию и нивелирует личность, поскольку личность состоит из других людей, из универсальных знаний, из категориальных положений. Отменили не доктринерство – отменили мораль; утвердили не свободу от догмы – утвердили свободу от гармонии. Это крайне удобно для управления жадной корпорацией, но это бесперспективно для общежития. То, что метаморфозы западного общества были произведены при помощи художественного авангарда, – всего лишь историческая коллизия; то, что понятие «свободы» было использовано для утверждения зависимости, – это обычная демократическая практика. То, что без-образное, неодегенеративное искусство стимулирует угнетение, – очевидно. Но есть и менее очевидные вещи.
Существование трагедии, а следом существование критерия красоты – обусловлено простым вопросом: может ли катарсис появиться в условиях отсутствия антропоморфного образа? Или, чтобы сказать яснее, поскольку антропоморфный образ это суть христианской религии воплощения духа – может ли отступление от христианской парадигмы сохранить гармонию мира в целом? Или совсем просто: что такое христианская цивилизация без христианского искусства – и зачем она?
Вот фотография, а на ней заседание в очередном капище современного искусства; за столом сидит художественная номенклатура – известные лица; некогда эти люди приплясывали на сценах, потом стали начальниками авангарда, законодателями мод. Я их прежде знал, этих дяденек, но лет пятнадцать уже не видел вблизи. А тут фото. Разъелись, отупели. Если бы не подпись – ну натуральный слет заготовителей брюквы совхоза «Красная сопля». Опустившиеся пенсионеры – три подбородка, шесть затылков, глазки заплыли, под глазами мешки. Взгляды тупые, лица порочные. Бабьи пропитые рожи. Советское Политюро славилось обилием больных стариков; граждане смеялись: как им планировать хозяйство, если жить осталось три дня. Собрание рамоликов, призванных олицетворять моду и напор, – это еще более нелепо. Выходит на сцену заплывший жиром немолодой глупый мужчина и говорит об актуальном дискурсе. Граждане, о каких переменах вы мечтаете? Навальный или Собянин. Да хоть Терешкова – какая разница. Пока прогресс и актуальность в руках порочных инвалидов – ничего и никогда не переменится.
У меня есть давний знакомый, затрудняюсь определить его профессию, потому что он мало что знает и ничего не умеет, но уже много лет он работает куратором в Центре современного искусства, готовит выставки, участвует в круглых столах. Вероятно, он искусствовед. Когда он говорит, то всегда произносит один и тот же набор слов, просто переставляет слова местами. Он мало читал, светская текучка съела все время, но необходимый минимум знает: Деррида, Уорхол, Бойс, Гройс, Чубайс, Прохоров, долой Путина. Он интеллигент. В целом он за хорошее. Этот человек подозревает, что с ним происходит что-то не то. Он ведь вменяемый, он давно заметил, что ничего не читает и думает одни и те же мысли, или полумысли – уже много лет подряд. Он ведь человек с некоторой, пусть притупленной, способностью к рефлексии: он видит, что фигуранты процесса говорят длинные слова, с претензией выразить богатый смысл – но откуда же взяться смыслу? Они ведут жизнь, исключающую смысл вообще: читают только короткие статьи в коротких журналах и проводят время на вернисажах, а чаще всего пьют или клянчат деньги у нечестных богачей. Мой знакомый заметил это давно. И то, что все живут моралью кружка, хотя существование привилегированного кружка – аморально в принципе, это он тоже знает. То, что художественного образования более нет, а знания заменили сведениями о рыночных успехах, он знает превосходно. Детали мелких гешефтов он знает лучше прочих: как выхлопотать поездку в Венецию, спроворить грант, промылиться в кураторы выставки – это все мелкие трюки повседневности, которыми живет столица. Мой знакомый варится в этом котле каждый день, и он (будучи изначально неплохим человеком) немного стыдится своей ловкости. Наши отношения складываются непросто. Дело в том, что я уже много лет назад сказал, что так называемый «второй авангард» – есть жульничество и обслуга богатого ворья, а так называемый «московский концептуализм» не имеет ни единой концепции, а участники процесса – прохвосты и бездари. Многие на меня обиделись и сочли мракобесом, сторонником застойных времен. Мой знакомый отлично понимает, что я не сторонник застойных времен, а просто не считаю ту среду, в которой он варится, интересной и умной. И ему обидно: ведь он тоже в глубине души (в далеко запрятанной глубине души) представляет, что интеллектуальный уровень его друзей очень низок – но каждый день он должен расшаркиваться перед болванами. И вот мы перестали общаться, так бывает. Однако с некоторых пор этот знакомый стал мне звонить и даже приходить в мастерскую. А до этого он не звонил лет двадцать. Однажды позвонил и говорит:
– Как мне стыдно за все эти годы, ты уж прости, старик, но сам понимаешь. Прости, что мы тебя отовсюду исключали… Ну, если честно, ты сам виноват, поставил себя вне общества… Но я-то понимаю, что правда за тобой. Нет, ты прав, конечно… – Так прямо и говорил, произносил горькие слова, очень трогательные.
Я сознательно не привожу фамилию этого человека, чтобы ему не влетело от его влиятельных друзей – он ведь рисковал, идя со мной на контакт. Так порой рискует разведчик, когда ему неожиданно хочется раскрыться – пусть хоть на единый миг. Нет, нельзя! Никогда нельзя раскрываться! Надо до самой смерти повторять, что бездарный поэт Пригов – гений, а живопись умерла. Круговая порука бездарностей в моде необходима; более того, именно так и было устроено в советское время – когда деятели соцреализма обязаны были убеждать друг друга, что серая мазня Салахова – это искусство. Так вот, знакомый пришел ко мне в гости несколько раз, а потом перестал приходить. Точнее, я перестал его приглашать, а он и не просится больше. Дело в том, что такими вот трогательными словами он вроде как выполнил долг перед своей совестью, очистился – но ничего в его жизни не поменялось. И как может поменяться? Он продолжал заниматься устройством мелких дел, произнесением пустых фраз, и никогда, ни разу – ни единого разу – он не посмел возвысить свой тонкий голос и сказать нечто против происходящего. Ну как пойти против директора ГЦСИ Бажанова, человека амбициозного и очень глупого, или против замдиректора ГЦСИ Миндлина, коррумпированного до стелек в обуви проходимца, как возразить против программы, поддерживающей общий уровень серости! Они выезжают на биенналле и триеннале, сидят с надутыми рожами в комиссиях и подкомиссиях и глупеют, глупеют, глупеют. Если учесть, что уровень знаний был исключительно низок на старте – сегодня это ниже уровня асфальта. Но шампанское булькает, но инсталляции блестят! Он отлично знает, этот мой знакомый, что все происходящее сегодня в искусстве – еще хуже, чем советский Минкульт. Но ему надо жить, скоро пенсия. И даже не в пенсии дело. Он мне сказал очень грустно и очень просто: «Вот ты-то уедешь, а я здесь останусь. И мне с ними надо будет встречаться, говорить, здороваться. От них зависит многое – это моя жизнь, понимаешь?» И я перестал его приглашать, смотреть на эти мучения сил нет. Теперь, когда мы встречаемся на выставках (недавно встретились в Пушкинском музее), он отворачивается. Он знает, что я думаю, что он трус и ничтожество, а я знаю, что он меня уже ненавидит за то, что однажды пересилил себя и пришел ко мне с признаниями. И таких людей я знаю много.