Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И она пришла в простой кофточке, возникла в брауновской волшебной трубке в виде сказочницы, разморозила домашним голоском все замороженное и заменили мне песочного человечка: «Жил-был король когда-то, у него была дочка, для которой он делал все, чтобы ее порадовать. И вот он начал большую войну против семерых своих соседей, чьи языки, аккуратно отрубленные, хотел подарить своей дочке на день рождения. Но его генералы делали все неправильно и проигрывали битву за битвой до тех пор, пока король не проиграл войну против этих семерых соседей. Усталый, печальный, в разбитых башмаках и без обещанного подарка вернулся он домой. Он мрачно сел, поставил перед собой стакан вина и хмуро глядел на него до тех пор, пока вино не стало черным и не прокисло. Как ни утешала его дочка – „А, ерунда, папа, я и без этих семи языков счастлива и довольна", – ничто не могло взбодрить приунывшего короля. Когда прошел год, он взял несколько коробок оловянных солдатиков – ведь все его настоящие солдаты погибли – и устроил войну в песочнице, которую за большие деньги специально для этого соорудил, и выиграл все битвы, где прежде были побиты его генералы. После каждой победы в песочнице король смеялся чуть громче, чем раньше, а его дочь, всегда раньше веселая и кроткая, делалась грустной и немножко злилась на отца. Она надулась, отложила свое вязанье и сказала: „Ну и скучна же эта твоя война в песочнице, у тебя же нет настоящего противника. Дай-ка мне сыграть семерых соседей. Мне же в конце концов обещал ты на день рождения их семь аккуратно отрубленных языков". – Как мог король сказать „нет"? Ему пришлось еще раз сражаться во всех битвах, но дочка каждый раз побеждала его. Тогда король заплакал и сказал: „Ах, как плохо вел я эту войну. Я еще никудышней, чем мои генералы. Только и осталось мне, что глядеть в стакан, пока вино не почернеет и не прокиснет". – Тут дочка, еще только что немножко злившаяся, снова стала кроткой и веселой. Она принялась утешать отца, убрала от его хмурого взгляда стакан с вином и сказала: „Пусть воюют себе другие короли, а я лучше выйду замуж и рожу семерых деток". По счастью, мимо замка, где стояла дорогая песочница, проходил один молодой учитель, которому королевская дочь – она ведь была настоящей принцессой – очень понравилась. И через неделю он женился на ней. А король велел построить им из досок песочницы прекрасную школу. То-то обрадовались дети убитых солдат. И семеро соседей тоже были довольны. Ведь отныне им никогда больше не нужно было бояться за свои веселые красные языки…» (…И если учитель не задушил королевскую дочь велосипедной цепью или не придумал еще чего-нибудь в этом роде, то она жива и сегодня.)
Только– только отбарабанила она ежевечернюю сказку и пожелала детям с экрана спокойной ночи, только-только обнаружил я на экране опять себя, как снова – в кабинете и в кадре – возникла она. Это она коротко определила: «Анестезия подействовала полностью». Это она заученным трехпалым движением отняла у меня дар речи. Навесила мне на онемевшую нижнюю губу слюноотсасыватель. А он, оторвавшийся от своих карточек, почему-то казался мне – сколько я ни скашивал глаза направо, налево, сколько ни вопрошал экран – незнакомым и все же знакомым. (Ты же знаешь этот козлиный запах.) «Доктэр, это действительно вы?» В их обращении друг с другом была какая-то подозрительная интимность. (Не сказал ли он ей только что «ты», прежде чем, щелкнув пальцами, потребовал подать пинцет?) Я подмечал взгляды, какими обменивалась эта парочка и каких мой врач и его сдержанная помощница никогда бы себе не позволили. (Похотливые фамильярности. Вот он ущипнул ее за ягодицу.) «Почему вы не примете мер, доктэр?» – никаких пузырей с текстом моего протеста не получилось. Тогда я попробовал напрямик: «Знаете, Шлотау, если уж вы строите из себя зубного врача, то дайте мне хотя бы посмотреть телевизор. Сейчас идут новости. Я хочу знать, что делается в Бонне. Или, может быть, студенты опять…»
Победа! Появился звук! (Вернее, частичная победа. Экран настоял на стереоскопическом отражении.) Но мой текстовой пузырь булькает, и кабинет тоже наполняется тем, что я распространяю с соответствующей комнате громкостью: «Сейчас же перестань выпендриваться, Линда. Понятно?» (Она повиновалась.) «И вы тоже, Шлотау, оставьте все эти двусмысленности. Пожалуйста, новости!»
(Шлотау проворчал: «Еще ведь идет реклама». Но Линда нажала кнопку: «Дай ему поглядеть, пока мы будем откручивать у него эти оловянные штучки».) Она сказала «откручивать». (Я и сегодня держу пари, что она говорила об откручивании.) Я не успеваю поправить Линду, как Шлотау выбрасывает пинцет моего врача из кадра в сторону и достает из кармана свой инструмент, обыкновенные пассатижи. Начинается реклама, которая избавляет меня от зрелища работающего электрика в халате врача. («Давай, малый, действуй. Уж как-нибудь выдержу».) Пока мой правый глаз вникает в гидромеханическое воздействие пульсирующей струи воды на ткань десен – («Это вы, доктэр, вели рекламную передачу: „Аква-пик" очищает и оживляет!») – левый мой глаз глядит на заводского электрика Шлотау, который накаляет над бунзеновской горелкой свои пассатижи. Уж не хочет ли он?… «Шлотау! Что это за глупости?»
Она сухими пальцами вдавливает меня в «рыцаря». То, что я ощущаю между ребрами, ощущаю остро (потому что ничего больше не ощущаю), это ее острый локоть. Теперь Шлотау накладывает раскаленные щипцы.
(Вы говорили тогда в образе рекламщика: «Речь идет о точном приборе. „Аква-пик" оснащен электрическим насосом…» – Но тут же запахло горелым.)
– Чем-то пахнет, Шлотау! (Под наркозом были только нёбо, губа, десны и язык, не обоняние.) Ведь пахнет сгоревшим мясом. Вы всадили мне в губу свои щипцы…
Но боли нет, только ярость. Он делает это нарочно. Хочет выжечь на мне клеймо. Потому что она так хотела. (Ярость моя ищет слов.) «Аква-пик» и врача уже вытесняет хлеб из муки грубого помола, а пахнет все еще яростью. И когда большая посудомоечная машина берет на себя работу смеющейся домашней хозяйки, ярость усиливается и хочет разнести в щепки встроенные шкафы. Ярость, которая хочет вспороть покрышки «Данлоп» и разбить вдребезги лампочки «Осрам». Ярость, поднимающаяся от гладко-шерстяных носков по обеим штанинам, петлями оплетающая станину с подвесками. Нерасчлененная ярость. Ярость-накат, перекрывающая ярость-откат. Ярость с заткнутым ртом. Вопиющая своим молчанием к небу. (Никогда мой 12-а – сколько ни провоцировала меня Веро Леванд – не умудрялся довести меня до такой ярости.) Сорокалетняя, выдержанная, перебродившая, выталкивающая пробку ярость. Ибо это должно выйти наружу. Ярость-чернила. Никакими оттенками не смягченная, черно-белыми мазками, слой на слой – ярость. По поводу всего, против всего, на всё – ярость. Шлепок кистью – ярость. Наброски ярости: бульдозеры! Я рисую, я сотворяю тысячи разъяренных бульдозеров, которые наведут чистоту на экране, нет, везде, которые весь этот хлам, все это изобилие, всю эту комфортабельную мертвечину сметут, сомнут, сгребут, перевернут, вытолкнут с заднего плана через центр поля к экрану и опрокинут – куда? – в кабинет зубного врача, нет, в пространство как таковое, в ничто…
Мне удалось это еще раз. Они подчинились. Бесчисленные бригады бульдозеров сравнивали с землей торговые центры, складские залы, хранилища запасных частей, холодильники, где потели горы масла, широко раскинувшиеся фабричные корпуса, гудящие лаборатории, сравнивали с землей, повторяю, прокатные станы и конвейеры. Универмаги падали на колени, поджигали друг друга. Надо всем этим звучало пенье: Burn, ware-house, burn – и голос врача, уверявшего меня, что когда он снимал колпачки, случилась маленькая неприятность, от его раскаленного пинцета у меня остался ожог.