Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Другое дело, что Нестор рассматривал посягательство младших князей на власть старших как не только неправедное, но и как незаконное деяние. В этом отношении он был солидарен с безымянным печерским летописцем, осудившим младших князей-изгоев, силой пытавшихся урвать у старших либо отчины, либо хоть какие-то владения. Обличая Олега Святославича и Бориса Вячеславича, летописец выносил им суровый нравственный приговор: «…землѣ Русьскѣи много зло створше, проливше кровь хрестьянску, ея же крове взищеть Богъ от руку ею (от их руки. — А. Р.), и отвѣтъ дати има за погубленыа душа хрестьянскы»[195]. По словам современного историка, это «церковный взгляд»[196]. Нестор идет еще дальше. В «Чтении…» он сообщает о провиденциальном возмездии Святополку: «Люди подняли мятеж, и был он изгнан не только из города, но и из всей страны. Бежав в чужие земли, там и кончил свою жизнь и испустил дух». (В оригинале вместо слова «мятеж» употреблено синонимичное «крамола»[197].) Далее книжник описывает Ярослава Мудрого, установившего почитание святых братьев: «После смерти окаянного принял власть брат блаженных по имени Ярослав, он же был старше блаженных. Был это муж праведный и тихий, живший по заповедям Божиим»[198]. Нестор умалчивает, что это именно Ярослав вел со Святополком изнурительную многолетнюю борьбу за верховную власть на Руси и что братоубийца бежал из страны не вследствие некоей «крамолы», учиненной подданными, но из-за поражения в войне. Если «Повесть временных лет» и «Сказание о Борисе и Глебе» оправдали войну Ярослава против Святополка и легитимизировали его приход к власти, приписав ему роль мстителя за убиение Бориса и Глеба, то Нестор предпочел умолчать о реальной роли Ярослава Мудрого в междоусобице. А законность его власти он подчеркнул, указав на его старшинство.
Представление о том, что почитание Бориса и Глеба обладало прежде всего политическим, а не религиозным смыслом и являлось регулятором отношений между князьями, не вполне верно. Признание преимущества старших князей этот культ действительно утверждал, но Борис и Глеб вовсе не становились предметом для подражания.
Американская славистка Г. Ленхофф точно описала отличие поведения святых от действий, которые с точки зрения княжеской морали ожидались от властителей в ситуации угрозы жизни и власти. По ее словам, «акт братоубийства, совершенный Святополком ‹…› взывал к отмщению. Если реакция Ярослава (отомстившего Святополку за грех братоубийства. — А. Р.) справедлива в глазах клана (и, понятно, находится в пределах закона), то и от Бориса и Глеба можно было бы тоже ожидать сопротивления, тем более что напавшие на них не были ни братьями, ни князьями, но всего лишь наемными убийцами. Пассивное сопротивление такого рода не могло рассматриваться как княжеская добродетель, потому что компрометировало способность князя править: это была, скорее, добродетель святого, и она выходит на передний план в текстах, отражающих позднейшие стадии культа»[199].
Важен был иной, негативный образец — злодей Святополк, предавший смерти своих ни в чем не повинных братьев. Он, уподобленный в памятниках Борисоглебского цикла первому убийце на Земле Каину, воспринимался как носитель абсолютного зла. Борисоглебский культ наложил запрет на убийство князьями своих родичей как на способ разрешения политических конфликтов: на протяжении длительного времени, с первой половины XI века и вплоть до 1218 года, когда два рязанских князя вероломно убили шестерых родственников, не известно ни одного случая доказанного убийства одним русским князем другого. В жестокие послебатыевские времена эта норма была поколеблена. Но это уже другая история[200].
Княжеская мораль, нормы поведения допускали и оправдывали вооруженное сопротивление старшим князьям, если те угрожали не только жизни, но хотя бы власти младших, посягали на их земли и престолы. В 1140 году сын Владимира Мономаха Андрей, княживший в одном из главных городов Южной Руси Переяславле, в ответ на повеление киевского князя Всеволода Ольговича перейти на менее значительный курский престол заявил: «Лѣпьши ми того смерть ‹…› нежели Курьскои княженьи: отьць мои Курьскѣ не сѣдѣлъ, но въ Переяславли. Хочю на своеи отчинѣ смерть прияти. ‹…›…а хощеши сея волости, а убивъ мене, а тобѣ волость, а живъ не иду изъ своеи волости; обаче не дивно нашему роду, тако же и преже было. Святополкъ про волость чи не уби Бориса и Глѣба, а сам чи долго поживе? Но и здѣ живота лишенъ, а онамо мучимъ есть вѣчно»[201]. (Перевод: «Лучше для меня смерть, чем курское княжение: отец мой не в Курске княжил, а в Переяславле. Хочу на своей отчине смерть принять. А хочешь этой волости — убей меня, а тебе волость. А пока жив, не покину свою волость. Ведь не удивительно это нашему роду, так и прежде было. Святополк разве не ради княжения убил Бориса и Глеба, а сам разве долго пожил? Но и здесь жизни лишен был, и на том свете мучим вечно».) Отказываясь оставить родовое княжение и готовясь быть убитым, Андрей Владимирович едва ли подразумевал смерть непротивленческую, а не гибель с оружием в руках. При этом себя он сравнил с Борисом и Глебом, а антагониста — со Святополком. Примерно в это же время, в 1135 году, сыновья Олега Святославича в ответ на повеление другого киевского князя, Ярополка Владимировича, поступиться частью своих наследственных владений гордо отказались, готовясь к войне: «То вы виновати, то на васъ буди кровь»[202]. И летописец их не осуждает. А под 6682 (1174) годом в Ипатьевской летописи приведена реплика храброго князя Мстислава Ростиславича, отвергнувшего деспотическое повеление Андрея Боголюбского оставить престол в Белогороде: «Мы тя до сихъ мѣстъ акы отьца имѣли по любви. Аже еси съ сякыми рѣчьми прислал не акы кь князю, но акы кь подручнику и просту человеку, а что умыслилъ еси, а тое дѣи, а Богъ за всѣмъ»[203]. («Мы до сих пор как отца тебя признавали. Если же с такими речами прислал не как к князю, но как к подручнику и простому человеку, то делай, что замыслил, а Бог решит».) Это было объявление войны. Летописец явно на стороне Мстислава: