Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Журналисты обстреливали меня вопросами, и я им постоянно отвечал, что не выступаю от лица чего-то или кого-то, я просто музыкант. Они смотрели мне в глаза, словно ища в них следы бурбона и пригоршней амфетаминов. Понятия не имею, о чем они думали. А потом все улицы пестрели заголовками «Представитель отрицает, что он представитель». Я чувствовал себя куском мяса, который кто-то выкинул на поживу псам. «Нью-Йорк Таймс» печатала дурацкие интерпретации моих песен. Журнал «Эсквайр» поместил на обложку четырехликого монстра: мое лицо вместе с лицами Малколма Икса, Кеннеди и Кастро. Что это, к чертовой матери, вообще значит? Такое ощущение, что я оказался на краю земли. Если у кого-то имелись какие-то здравые рекомендации или советы, мне их никто не выдавал. Моя жена, выходя за меня, и не предполагала, на что подписывается. Я, вообще говоря, – тоже, а теперь мы оказались в таком положении, где выигравших просто не бывает.
Мои тексты ударили по тем нервам, по которым раньше никто не бил, это правда, но если бы мои песни сводились только к словам, чего ради тогда Дуэйну Эдди, великому рок-н-ролльному гитаристу, записывать целый альбом инструментальных обработок моих песен? Музыканты всегда знали, что песни мои – не только слова, однако люди, по большей части, – не музыканты. Мне требовалось перестроить мозги и больше не обвинять во всем внешние силы. Нужно научить себя, избавиться от лишнего багажа. Уединения времени – вот чего у меня не было. Чем бы ни была контркультура, я уже на нее насмотрелся. Мне надоело, что мои тексты постоянно экстраполируют, их смысл низлагают до полемики, а меня помазали Большим Братом Бунта, Верховным Жрецом Протеста, Царем Диссидентов, Герцогом Непослушания, Лидером Халявщиков, Кайзером Отступничества, Архиепископом Анархии, Шииткой Тупости. О чем мы вообще говорим? Кошмарные титулы, как ни посмотри. И все – кодовые обозначения Изгоя.
Трудно было даже перемещаться – как в той песне у Мерла Хаггарда: «я в бегах, шоссе – мой дом». Не знаю, приходилось ли Хаггарду когда-нибудь таскать с собой семью, а вот мне – постоянно. Понятно, что в одиночку все получалось бы иначе. А сейчас за нами горела земля. Пресса не спешила взять свое суждение назад, и я не мог просто отлеживаться – нужно было самому брать быка за рога и переделывать собственный образ, короче – изменять представление обо мне самом. Для таких экстренных случаев не написаны правила. Для меня все это было внове, я не привык так мыслить. Придется пускать отвлекающие сигнальные ракеты, раздувать пары в ремонтном составе – творить какие-то иные впечатления.
Сначала удавались какие-то мелочи, эдак точечно. Тактика вообще-то. Вещи неожиданные: например, вылить на голову бутылку виски, зайти в универсальный магазин и разыграть пьяного, зная, что за моей спиной начнутся разговоры. Я надеялся, что новость разлетится. Важнее всего мне было сделать так, чтобы моя семья вздохнула свободно, а весь призрачный мир мог идти к черту. Моему внешнему образу придется стать чуточку путанее, чуточку банальнее. Так жить трудно. Это отнимает все силы. Первым делом приходится отказаться от любой формы художественного самовыражения, дорогой твоему сердцу. Искусство по сравнению с жизнью не имеет значения, и выбора у тебя нет. Я по нему все равно больше не голодал. Творчество во многом завязано на опыт, наблюдательность и воображение, и если какого-то из этих ключевых элементов не хватает, творчества не получается. А наблюдать мне было невозможно, ибо всегда кто-то наблюдал за мной. Даже когда я заходил в лавчонку на углу, кто-нибудь меня замечал и украдкой бежал к ближайшему телефону-автомату. В Вудстоке я выходил во двор, мимо проезжала машина, с пассажирской стороны выскакивал какой-нибудь парень, тыкал в мою сторону пальцем и сваливал – и с горки следом спускалась группа зевак. Горожане видели, как я иду по улице, и переходили на другую сторону: им не хотелось, чтобы их со мной застали – виновны по ассоциации. Иногда в ресторане (имя мое в то время знали широко, а в лицо пока не узнавали) какой-нибудь едок, признавший меня, подваливал к кассиру, показывал на меня и шептал:
– Это он вон там.
Кассир кому-то передавал, и весть неслась от столика к столику. Будто в ресторан попала молния. Вытягивались шеи. Народ, жевавший свой корм, выплевывал его, переглядывался и говорил:
– Это он?
– В смысле, парень вон за тем столиком с кучей детишек?
Словно гору двигаешь. В мой дом били тараны, вороны постоянно каркали дурные знамения у порога. Какой алхимией, думал я, возможно создать такой аромат, от которого ты перестал бы на кого-то реагировать, сделался вялым, безразличным и апатичным? Мне хотелось такого средства. Я никогда не намеревался идти по дороге тяжелых последствий, и мне она не нравилась. Я не был запевалой своего поколения – подобное представление требовалось вырвать с корнем. Следовало обеспечить свободу себе и моим любимым. Времени у меня не было, и мне не нравилось то, что в мою сторону швыряли. В это главное блюдо – мусор – нужно добавлять сливочное масло и грибы, и ради этого я готов на что угодно. Надо же с чего-то начинать.
Я отправился в Иерусалим и сфотографировался у Стены плача в кипе. Изображение моментально разослали по всему миру, и все величайшие газетенки в одночасье окрестили меня сионистом. Это немного помогло. Я быстро записал пластинку, вроде бы – кантри-вестерн, и сделал так, чтобы звучала она смирной и ручной. Музыкальная пресса не знала, как это понимать. К тому же я пел другим голосом. Люди чесали в затылках. У себя в звукозаписывающей компании я запустил слух, что брошу музыку и поступлю в колледж – Род-Айлендскую школу дизайна, – и в конечном итоге это просочилось к обозревателям. «Он не продержится и месяца», – говорили некоторые. Журналисты начали в открытую осведомляться: «Что случилось с ним прежним?» Они тоже могли отправляться к черту. Обо мне печатали истории: мол, я пытаюсь найти себя, я в каком-то вечном поиске, я страдаю от каких-то внутренних мук. По мне, так звучало здорово. Я записал один альбом (двойной), в котором просто швырнул все, что смог придумать, об стену, и что прилипло – выпустил, а затем вернулся, сгреб все, что не прилипло, и тоже выпустил. Вудсток[95] я пропустил – я туда просто не поехал.
Алтамонт – «сочувствие к дьяволу» – тоже пропустил[96]. В конечном итоге я даже сделал целый альбом по мотивам чеховских рассказов: критики сочли его автобиографическим – тоже ничего. Сыграл роль в кино: носил ковбойские штаны и галопом скакал по дороге. Там много не потребовалось. Наверное, я был наивен.