Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Добравшись до домашнего компьютера, я призадумался. По годам уже вроде не мальчик, а все еще бегаю за пацана, чаек подношу начальству, когда гости приходят, на почту гоняю или опять-таки за афродизиаками. Надо уже вырастать. Сколько можно! Сейчас или никогда. И я рискую. Посоветовавшись с Дашкой, стряпаю пресс-релиз о лауреатах Фонда со всеми моими продвиженцами. Засылаю его в прессу. И иду пить коньяк.
Однако под вечер беспокойство одолевает. Пресс-релиз еще не опубликован, а премия уже на носу, завтра наверняка во всех газетах он будет. Меркулович узнает – убьет. Или скорее от инфаркта сляжет. Надо упреждать удар.
Интереса ради, пишу Тигрину, разведать о том, как он к присуждению нашей премии отнесется, приедет ли. Тигрин отвечает: так и так, сижу без копейки, бедный, несчастный, как русская проститутка в Турции; за премией, конечно, поеду, но только на самолете, поезда не люблю, в поездах только быдло катается. – Ничего себе, – думаю, – ему еще самолет подавай. РЖД его не устраивает. А мы тут по Сибири только в плацкартах и раскатываем. Хрен тебе, а не премия.
Отправляю е-мэйл шефу: Дорогой Ринат Меркулович, Тигрину дать не получается, он по возрасту не подходит, даем вот этим авторам. Пресс-релиз заслан в СМИ, образец присоединяю.
Меркулович обезумел. Собрал всех своих опричников, которые набросились на мой скромный почтовый ящик на яндексе с обвинениями, угрозами, просьбами, уговорами. Ящик скрипел и вздувался, каждые пять минут принимая по три сообщения. Я ж скрипел и качался под стать древнему дереву под молодым ветерком-крохобором. Но мы с ящиком выстояли. На лауреатов было уже начхать; не начхать было на жизнь, на характер, на волю. На принцип. Я отстаивал свое право на существование, себя, как представителя вида в жестких условиях литературных джунглей. Оттачивал-укреплял умение бороться. Сдавал экзамен сэнсэю.
Два дня без передыху длился наш поединок с Меркуловичем, поединок нового века – не на мечах и шпагах, а словесный, по электронной почте. И я его замочил. Убедил. Повалил. Меркулович сдался. Экзамен сдан.
Теперь, в этой истории лишь одно удивляет: как пожилой, больной человек, писатель держался за такую мнимую, иллюзорную вещь, как влияние. Влияние на что? На жалкую премию, присуждаемую людям, которых мы толком не знаем, часто даже не любим их творчество, а порою вообще в глаза не видели и не уверены, что они существуют. Этому старому мудаку надо было обязательно утвердить свое, чтобы только он был решателем, и никто более. Можно было продвинуть на те же премии кого угодно, но надо было об этом попросить шефа, именно попросить, то бишь признать его могущество и превосходство. Молодое Дарование так и делало. Перед премиями подходило к Меркуловичу в редакции и, скорчив глубокомысленную харю, предлагало выдать награду какому-нибудь своему приятелю или понравившейся поэтесске. Меркулович, конечно, прислушивался к рекомендациям Дарования, а как иначе, ведь молодежь, мы, старики, уже не всегда понимаем, что нужно читателю, да и есть подозрение, что в отсутствии шефа перспективный поэт потрахивает их общую подружку Марину, как же, как же, надо уважать. При таком византийском подходе Дарованию неоднократно удавалось провести на премию своих людей.
Однако самый скандальный переворот в присужденческой политике Фонда совершила все же Дашутка. Не убоявшись славных литературных имен, бывших в тот год в жюри, пойдя наперекор всему и вся, она воткнула в число лауреатов одного местного небесталанного священника, в перерывах между венчаниями и крестинами, сочиняющего драмы в стихах. Провела его в лауреаты, отобрав половину премии у критика-иркутянина, в наглую заставив приехавшего на церемонию питерского прозаика, лауреата Государственной премии РФ лауреатский диплом священнику выдать. Михаил Николаевич, не соображая в чем дело, машинально вручил диплом, пожал слегка взмокшую православную руку и, как преданный анафеме еретик, поплелся на место. После этого дашкиного фортеля и, невзирая на строгий выговор от фондовских бонз в адрес Дарьи, во здравие семьи Петровых полгода без роздыху читались молитвы в кладбищенском храме, по месту службы священника-лауреата. Пилась Неупиваемая Чаша. Читалась Неусыпляемая Псалтирь. Ради такой льготы рисковать стоило…
Последний денек в редакции. Солнышко светит в зарешеченные окна – первый этаж. Мирно стрекочет принтер – распечатываю чей-то роман. На столике болгарское вино «София», единственное, признаваемое Меркуловичем из болгарских. Кусок белой булки. Я пью один, поминаю своего друга, товарища и начальника, доброго хитрого странного смешного Рината Меркуловича. Голос его кажется где-то здесь, витает в редакции, вот-вот воплотится. Мне грустно. Грустно и хорошо. Я мысленно благодарю его, ругаю и критикую. Для меня он пока не умер. Я не успел еще с ним расстаться.
Но даже тихий, печальный, временный рай в мире убогой литры невозможен. В прихожей стучат стервозные каблучки, в проеме двери появляется она. Ведьма.
– Ты чего здесь? – набрасывается, не здороваясь.
– А ты чего? – ответ по вопросу.
– Ты это видел? – плохо скрывая торжествующий редкозубый оскал, Марина выплескивает на стол завещание. – Прочти. Предупреждаю – это копия.
Я читаю вполглаза, я и без бумажек догадываюсь, что там изображено.
«Я, Ринат Меркулович Сонев, в твердом уме и при своей памяти завещаю (следует полное имя Марины в родительном падеже) руководство всеми возглавляемыми мною организациями – следует перечень организаций»
– Прям миледи, – усмехаюсь я. – Булку будешь?
От трапезы вдвоем дама отказывается. Она пришла все решить:
– Ключи от редакции сдай, – бросает она. – Так, и что там с Фондом?
Мой роман допечатался. Только вряд ли я буду решать его публикативную участь. Редакционный ключ бросаю на столик.
– Ты не ответил, – в скором раздражении дергается Марина. Рука ее самопроизвольно тянется в сумочку. Я вижу бутылочку детского питания с мутной жижей. – Что с фондом? Отвечай, сволочь, что с Фондом?
Каждое утро и вечер в течение трех месяцев шефской болезни я выгуливаю меркуловичевского пса Тихона в наших пригородных лесах и по енисейскому берегу. В пику имени пес-лайка шумный, взрывной; на поводке лезет в драку, без поводка джентельменски обходителен, осторожен. Привыкая к вольной моей манере, с каждой прогулкой все более превращается в панка – белая шерсть бывает порою и не видна из-под слоя птичьих и песьих какашек.
Наверное, в смерти шефа, как в смерти моего деда, как в смерти любого из нас есть и польза для ближних (а кому открыл дед дорогу? Кому его уход «доставил», был выгоден? Всем тем, кто его хоронил – смотрите лица на фотографиях). Одно из моих невольных приобретений вследствие смерти, болезни Меркуловича – краткая дружба с этой безумной нечувствительной собакой, веселым лаем встречавшей своего основного хозяина всего за неделю до его онкокончины. Когда шеф умер, этого живого, непокорного пса пришлось усыпить – меркуловичевские старушки с ним не справлялись. А на моих тридцати метрах жилплощади Тишка бы сдох от тоски. Но наши поэтические прогулки навсегда сохранены в кэше.