Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Майские короткие ночи не терпели промедления. Скоро намечался рассвет.
Шел по улице спокойно. Как нормальный человек с большим весом на плечах. Опасался только встречи с милицейским патрулем, что было маловероятно. Скорей могли помешать пьяные хулиганы.
Возле базара, как всегда, стояли полуторки из колхозов. Шоферы и продавцы спали в них до открытия торговли.
Выбрал машину в дальнем краю, заглянул в окошко.
Шофер находился один. Кузов пустой. Видно, все продали и, чтоб в ночь не ехать, задержались до утречка.
Постучал по стеклу.
Машина оказалась из дальнего района. В Чернигов приехали впервые, обычно колхоз торговал в России, через речку. А тут из обкома дали разнарядку сюда — за сто километров.
Договорился, что шофер подбросит до Троицкой горы. Форма и беспрекословное уважение, которое испытывали граждане к милиции, сделали свое важное дело.
Я показал на губы, предупреждая про молчание.
Прошептал:
— Задание, срочно.
Шофер дал газу. И через десять минут с Зуселем в кузове полуторка затормозила у назначенного места.
Отъезжая, шофер отдал мне честь. А я — ему.
Троицкая гора возле Антониевых пещер являлась самым пустынным местом Чернигова. Никаких, тем более разбойных нападений здесь не происходило. Даже пьяные и безответственные влюбленные парочки в поисках прибежища для развлечений обходили пещеры стороной. К тому же непроходимые чащи. Заросли будяка выше человеческого роста.
Мой путь лежал близко. На маленькое кладбище возле самой часовни. Хоронили там до революции и частично в период Гражданской войны. Близлежащие жители.
Саперной лопаткой вырыл могилу хорошей глубины. Не два метра, но добросовестно и в длину, и в широту. Земля поддавалась после дождей.
Аккуратно разложил Зуселя. Послушал сердце, пульс за ухом. Тишина.
Коров с дальних сторон Лисковицы гнали на заливные луга к Десне.
Картузом закрыл старику лицо. Но передумал и напялил головной убор как надо. На шрам. При жизни человек соблюдал свои еврейские правила, пускай и в смерти будет порядок.
Не скрою, сначала хотел завернуть тело в плащ-палатку. Но отказался. Знал роль одежды при обнаружении трупов.
Знал-знал, а карманы мертвого не обыскал. О чем вспомнил, когда спускался с горы.
Вернулся. Разрыл могилу. Обыскал. В пиджачном кармане тряпка и кусок газеты. Обсмотрел и то и другое. Дураса. Опять зарыл и положил дерн. Сказывалась военная сноровка.
Окончательно надел на себя плащ-палатку — спрятать земляные руки в карманы. В таком виде пошел на Киевский шлях.
По дороге возле колонки помыл руки. Напился.
И разным перекладным транспортом с тяжелым сердцем поехал в Рябину.
Некоторые думают, что работа в милиции делает человека черствым. Нет. В моей голове стояло и кривилось лицо покойного Зуселя. Смерть его была бесспорно нечаянной. Будем откровенны, он сам сделал все для своей глупой гибели. Его фанатизм, выкрики религиозного звучания посреди ночи, общее вызывающее поведение. Ну, схватил он голыми незащищенными руками шмат сала. Ну, нарушил тем самым что-то из своих мракобесных понятий. И что, надо устраивать кипеж на весь дом? А назавтра соседи напишут в ту же милицию, что на квартире у милицейского капитана товарища такого-то, известного тем, между прочим, что в его семье на правах родного воспитывается еврейский хлопчик, действует антисоветская синагога, особенно по ночам. Зусель, когда голосил и качался, думал о мнении своего Бога. Мнение его персонального Бога на тот проклятый момент ему было важней мнения советской власти. А я коммунист без остатка. Мне советская власть все дала, что надо.
И вот Зуселя нету. Его безвременная кончина царапала мое сердце. Я похоронил его по-человечески и утешал себя мыслью, что, может, пульс старика перестал биться еще до того, как я его трохи смертельно притиснул.
Надо было ставить точку на тот момент. И я ее поставил. Любой ценой, как говорится.
Но вопросы остались. И я над ними работал.
Про то, что Табачник приперся в Чернигов и к тому же в мой дом, точно знал Штадлер. Который был призван по неизвестным мотивам в свидетели самим Зуселем.
Факт, сообщенный мне Зуселем, об имеющемся намерении Довида Басина писать жалобу на мое поведение я оставил под серьезным сомнением. Из опыта известно: кто хочет — тот пишет. А кто говорит, тот не настрочит. Если Басин и грозился, так применял психическую атаку. Рассчитывал, что мне его угрозы станут известны и я дам слабину.
Но какая слабина нужна Довиду? Вот в чем вопрос.
На этот вопрос подходящего ответа у меня не находилось.
Прибыл в Рябину почти через сутки. Постучал в хату Диденко.
При свете каганца увидел родные и любимые лица жены и детей.
Ганнуся и Ёська спали на полу, на кожухе.
Любочка заверила, что это — самое хорошее. Полная свобода. К тому же кожух толстенный и действует снотворно.
Любочка размещалась на скрыне. Чтоб ноги не свисали, аккуратно приставлена табуретка. Сам хозяин своего места не менял — на печке. Только я сразу обратил внимание: раньше занавески не было, теперь Любочка устроила старику отдельное место отдыха — завесила рядниной. В дырках, штопаную-латаную, но тем и хорошо — поступает свежий воздух.
Все в хате дышало женским теплом и уютом.
Дети не ворохнулись, когда я их приветственно целовал. Сельский сон — самый целебный и крепкий.
Диденко без слов махнул рукой и буркнул, что перейдет в сарай.
Я подступил к Любочке с нежностью, но она отстранилась.
Хотела лечь с детьми на полу, а мне уступить скрыню. Я отдал выбор печке. Чтоб во всю силу вспомнить детство. Раз уж так вышло.
Утром обсуждали хозяйственную часть. Денег, которые Любочка привезла изначально, хватало. Покупали козье молоко, по воскресеньям Любочка ездила на базар и разумно делала покупки. Без баловства. Но и картошка в доме была, и крупа, и хлеб. Ждали урожая: морковки, огурцов, картошки, буряка и так далее по мере времени. Люба успешно засеяла огород под руководством Диденко. Воду носил слепой Петро. Люба положительно отзывалась о нем. Даже с теплотой. Я спросил, не обижается ли жена Петра, что он тут тратит силы.
Диденко хмыкнул. Люба покраснела.
Ганнуся доложила, что тетя Катя тоже помогает.
Вечером приходит и говорит Петру такие слова:
— Йдемо вже додому, сліпенький мій, а то й ночувати тут притулишся. А тебе, убогого, й не проженуть.
Я сделал замечание, что обижать никого нельзя и надо обязательно ночевать дома. А то домашние волнуются.