Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«С чего начать? Да и стоит ли выкладывать Уинстону все, что наболело на душе?»
– Слушай, а как там? – ответил я вопросом на вопрос.
– Где? – не понял он.
– В тюрьме.
Уинстон потемнел лицом – только что оно было солнечным и вдруг подернулось грозовыми облаками.
– Почему ты спрашиваешь?
– Просто так. Любопытство заело.
– Трудно объяснить тем, кто там не был. – Его голос остался ровным. Наверное, он надеялся, что я на этом отстану.
Но я не отстал. И хотя Уинстон был не обязан мне отвечать, видимо, он почувствовал себя обязанным, потому что ответил:
– Ты в самом деле хочешь знать, как там, в тюрьме?
– Да.
– Там… все равно что ходить по канату… – Он помолчал, давая мне время проникнуться смыслом простого сравнения. – Все равно что ходить по канату. Только нельзя сойти, и все внимание – на то, чтобы не упасть и не разбиться до смерти. Все двадцать четыре часа в сутки, понял? Любыми силами стараешься ни во что не впутаться – твердишь, словно мантру: нельзя! – потому что, если во что-нибудь впутаешься, это всегда очень плохо. Поэтому пытаешься никого не замечать, ходишь тише воды, ниже травы. Но это требует огромной сосредоточенности. Надо уметь притвориться слепым, потому что вокруг творятся ужасные вещи – такое мерзкое дерьмо, хуже не бывает. Насилие, избиение, поножовщина – всякие бандитские штучки. Постоянно стараешься казаться незаметным. Знаешь, как не сладко, если тебя замечают?
– Могу представить, – отозвался я.
– Нет, приятель, не можешь. Это самая ужасная вещь на свете. Немыслимая. Рано или поздно ты во что-нибудь впутаешься, потому что тебя непременно впутают.
– И тебя тоже впутали.
– Да. Я был лакомым кусочком, потому что был один. Тот, кто ни с кем не связан, всегда лакомый кусочек.
– И тебя?..
– Нет. Только потому, что я избил того типа, который на меня полез, и получил два месяца строгого режима: постоянно в камере, выход только в душ. И никаких прогулок. Ничего. Но это было как раз то, что надо, потому что я прекрасно понимал: стоит мне выйти из клетки, и я попаду в переплет, потому что тот парень, которого я избил, был в банде.
– И как же ты поступил?
– Связался с людьми.
– Какими?
– С бандитами. Кто же еще заправляет в тюрьме?
– Так просто?
– Нет. Мне пришлось заслужить их доверие. Видишь ли, Чарлз, в тюрьме ничего не дается бесплатно – все имеет свою цену.
– И какова же была цена?
– Цена? Я должен был кое в кого воткнуть нож. Так сказать, инициация кровью. Только кровь была не моя. Вот так оказываются в банде. Надо кого-нибудь замочить.
– Кто они такие?
– Ты о ком?
– О бандитах.
– Ах о них… Кучка ребятишек. Приятные парни, тебе бы понравились. С очень твердыми убеждениями. Например, что все черные – недочеловеки. Как и латиносы. Евреев они тоже не жалуют. А в остальном – превосходные люди.
Я опустил взгляд на татуировку Уинстона. Может, «АБ» означало вовсе не «Аманда Барнс»?
– Эту татуировку тебе сделали в тюрьме?
– Тебя не проведешь, – улыбнулся он. – Почетный член Арийского братства. Мы пожимали друг другу руки, и все такое.
«Уинстоном можно восхищаться, – подумал я. – Нашелся в такой ужасной обстановке и поступил так, как должен был поступить. Может быть, в этом и заключался урок».
– Увидимся вечером, – сказал он. – Только больше никаких вопросов про тюрьму. Ладно? А то у меня от них на весь день портится настроение.
Я сошел на станции «Меррик» и позвонил Диане – с просьбой меня подвезти. Сначала я хотел прогуляться пешком, но с океана беспрестанно дул такой сильный ветер, что меня чуть не занесло обратно в вагон, когда я собрался ступить на платформу.
Диана попросила меня потерпеть десять минут: в доме работал нанятый мной трубочист, и она не хотела оставлять его наедине с Анной.
И я решил идти домой пешком.
Рождественская пора превратила обычно тихую и сдержанную улочку в некое подобие Лас-Вегаса. Мерцающие огни. Пластмассовые олени, везущие в пластмассовых санях пластмассовых Санта-Клаусов. Пара пластмассовых ясель. Несколько ненадежно пристроенных Вифлеемских звезд.
Я судорожно втягивал в себя воздух, который казался тяжелым и напитанным влагой. И оглядывался по сторонам, проникаясь праздничным зрелищем.
Спасение пришло внезапно.
Прогудел автомобильный сигнал, затем снова и снова.
Я оглянулся и заметил соседский «лексус», который подъехал к тротуару. Я подошел к пассажирской дверце. Сосед Джо приоткрыл окно и пригласил:
– Забирайся.
Дважды мне повторять не пришлось. Я открыл дверцу и скользнул в то, что мне показалось доисторическим теплом. Счастью моему не было предела – так, должно быть, чувствовали себя пещерные люди, когда им удавалось развести огонь и они волшебным образом согревались и переставали дрожать.
– Спасибо.
– А там холодно, – заметил наблюдательный Джо.
– Да.
Джо был мануальщиком. Профессия то ли законная, то ли нет – никто не мог объяснить, к моему удовольствию.
– Как девочка? – спросил он.
– Нормально.
Я стал односложно отвечать на вопросы об Анне.
– А твои?
У Джо было трое детей-погодков. Девочка возраста Анны отличалась всесторонней одаренностью, атлетическим сложением и безобразным здоровьем.
– Тоже нормально. Как на работе? – поинтересовался он.
– Отлично.
«Люди, – подумал я, – из вежливости спрашивают о вещах, до которых им совершенно нет дела. А что, если бы я принял всерьез его интерес и дал полный отчет об Элиоте и Эллен Вайшлер? Рассказал бы, как меня отставили от проекта, которым занимался десять лет, посетовал бы, что теперь приходится возиться со всяким дерьмом. А заодно просветил бы по поводу Васкеса и Лусинды. Что бы он мне ответил?»
Вместо всего этого я спросил:
– А как твои дела?
– У кого-нибудь всегда болит поясница.
«Даже после того, как он полечится у тебя», – так и подмывало меня съязвить, но я промолчал.
– Что поделываете на праздники? – спросил Джо.
Мы остановились на перекрестке – самом неторопливом светофоре в Меррике. Проходили дни, а красный горел. Возникали и распадались царства, сменялись президентские администрации, а он никак не переключался.