Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как вы думаете, Ляля, хотелось ли мне ломать саксофон и скрипку, если я не саксофонист и не скрипач, а владею в совершенстве только одной виолончелью?
Ляля внезапно подумала: «Как может произносить такие слова двадцатилетний парень?» А затем другая мысль пришла: «Поцелуй меня, срочно! Сию же секунду».
– Поцелуй меня… – сказала Ляля вслух.
Снова юноша почувствовал этот жар в солнечном сплетении. Он, как привороженный, встал со своего места и подошел к ней. Взял на руки и поцеловал. Если в первый день ее губы были айсбергом, то сегодня они были горячие, как пламя, ими можно было обжечься. Ими можно было упиваться, но не напиться, от них можно было получать как великое блаженство, так и нестерпимую муку. Юноша понимал, что ее губы и его пальцы – это два источника чувств, которые невозможно исчерпать, которыми невозможно до конца насладиться. Так как они неиссякаемые, бесконечные, бессмертные. Он умел касаться ее своими пальцами – оживляя, умертвляя, овладевая полностью ее телом и, возможно, душой. Она умела манить своими губами – сначала сладким медом, затем опьяняя вином, а после – смертельным ядом, отказаться от приема которого – значило умереть.
Юноша отнес ее на кровать, Ляля в ту секунду не думала, что мясо в духовке сгорело. Она закрыла глаза и падала в пропасть, не цепляясь за воздух.
– Я бы хотел владеть твоей душой, – сказал страстный любовник, который касался ее, как дьявол.
– Если ты владеешь моим телом, значит, ты владеешь моей душой. И теперь всегда будет так, и никак иначе! Если ты вдруг когда-нибудь забудешь, как со мной обращаться, то знай, что я тебе никогда этого не прощу. Сломанная виолончель способна погубить мастера, который на ней играл, но не способна принять потерю его таланта.
– Пальцы тебя не смогут забыть. Глаза, сердце – смогут. Даже губы, но это будет мучительно больно. А вот пальцы – нет. Я даже с закрытыми глазами смогу владеть тобой.
– А я – это моя душа. Я – есть душа, Вячеслав. Значит, ты ею владеешь.
Юноша взрослел. Взрослел не по годам, а по минутам, проведенным со своей любовницей. Одна минута – это месяц. Вячеслав видел себя большим и крепким мужчиной, на груди которого лежала маленькая женщина с пшеничными волосами и ядовитыми губами, со схожим цветом глаз, но с абсолютно противоположным взглядом на вещи. Как прекрасно, когда два человека смотрят на что-то одно, а видят совершенно разное. А затем делятся этим, дополняя другого тем, что он не способен увидеть, постичь. Это постоянный рост – отдавать то, что другой не имеет, а брать только то, чего не имеешь ты.
Как мало было этого вечера, этой тихой дождливой ночи, как мало жизни, когда ее так хочется брать и жить…
* * *
Вячеслав не услышал, как его струнный инструмент, его поэма и будущая книга ранним дождливым утром покинула его, а когда он проснулся, то вмятина на ее подушке уже была холодной.
Молодой человек, буквально ворвавшийся в чужую жизнь, окунувшийся с головой в чужие будни, познавший чужую романтику и даже быт, вторгшийся в чужие мысли, завладевший чужим сердцем и, возможно, даже душой, шел медленным шагом в сторону Витебского вокзала.
Если душа Ляли действительно принадлежала ему, то он ее забрал с собой…
Автор одной-единственной книги, из-за которой он оказался в этом прекрасном городе, прочитал записку, оставленную девушкой, потерявшей свою душу и ставшей лишь чучелом чайки, но не самой чайкой. Она оставила этот клочок бумаги возле его чашки, из которой он все это время пил чай.
«Буду вечером. Не забудь добавить себя в кофе. Вспоминаю каждую минуту этой неповторимой ночи…»
Вячеслав купил билет на поезд, и его поезд тронулся в двенадцать утра. Писатель молча прощался с Петербургом и теми моментами, которые, возможно, ему никогда не удастся забыть. Чудесными мгновениями радости запомнились кафе на Рубинштейна, странный двор на Литейном, пышки, посыпанные сахарной пудрой. Треплев и несчастная Нина, тот нелепый комплимент на Аничковом мосту, который Ляля почувствовала своим телом. Пусть и нелепый, но зато настоящий! Вячеслав больше не стыдился перед ней своей природы, своего тела… И если бы у него кто-то спросил, что Петр I приказал привозить с собой въезжающим в город, то голубоглазый писатель улыбнулся бы и сказал: «Один камень». Петербург встречал его солнцем, а провожал дождем. Юноша чувствовал у себя в солнечном сплетении не жар, а холод, он холодел, замерзал внутри, а глаза начинали видеть мир в серых тонах, лишенным абсолютно всех красок, по мере того как он отдалялся от города, в котором оставил все.
«Может быть, сойти с поезда на ближайшей станции и вернуться к обеду? Нет, к обеду я не успею. Я слишком далеко…» Такая грусть овладела им, что тяжело было дышать и смотреть в окно сквозь серые линзы. Тяжело было даже закрыть глаза или встать с места и пройтись по поезду. Он просто сидел у окна и смотрел на деревья, окрашенные в черный цвет.
«Я забыл украсть свою книгу из библиотеки. Возможно, когда-нибудь я вернусь и украду ее». Затем он вспомнил ее слова: «Когда-нибудь – это никогда! Ты же знаешь…»
– Я знаю, – тихо произнес он вслух.
Его соседи по купе громко разговаривали о каких-то незначительных пустяках, он даже не стал вникать в их слова, потеряв к ним интерес изначально. Он только вспомнил, как ехал в Петербург на этом же поезде, и женщина в виноградном пальто ему тогда сказала:
– Вы едете к невесте… Попомните мои слова.
«Я запомнил ваши слова, – мысленно ответил ей юноша. – Но какой теперь от них толк?»
Он оставил ее в Петербурге, ту, на палец которой мог бы надеть обручальное кольцо, которой мог бы купить белое, шикарное платье. Она три раза отказалась выходить замуж, а на четвертый согласилась бы. Несомненно, она бы ответила ему «да»… Хотя он теперь этого не узнает!
«Что я делаю? Зачем я возвращаюсь к старому себе? К тому городу, о котором теперь даже думать тошно. Зачем я возвращаюсь туда? Там нет ее, и никогда не было. Теми дорогами я ходил постоянно один, без нее. Там с ней никогда не столкнешься случайно на улице. Там одно отчаянье, хоть постоянно печет солнце и практически не бывает дождей».
«…погода перестает быть плохой или хорошей, а становится состоянием твоей души». Такое чувство, что она мысленно с ним общалась везде и повсюду. И чем больше он от нее отдалялся, тем упорнее она его преследовала и тем громче звучала у него в голове.
Юноша уже несколько часов провел в дороге, в душном вагоне поезда. Он уже скучал по Литейному, по ее губам, по ее коже – бархатной, без малейших изъянов, по ее телу, которое стало для него святым. Сейчас – еще больше, чем в те минуты, когда он касался ее. Вячеславу постоянно казалось, что прошло очень много времени с тех пор, как он ее покинул, вышвырнул ее из ее собственной жизни. Он не хотел ее ломать, не хотел… А между тем прошло уже два часа, как он бесследно исчез из города. Она, наверное, уже вернулась домой на обед.
«Интересно, что почувствует она, когда вернется домой и не застанет там меня? Я обещал повесить новый замок, но забыл. Я не верен своему слову, она, наверное, подумает, что я не верен и ей. Как скоро она забудет меня, постелив чистую простыню, проветрив спальню и вчерашнюю выдохшуюся ночь? Как скоро она скажет другому те священные, запретные слова, которые говорила только мне одному? Как быстро она приручит мужчину новой породы? Нет, пса! Мужчиной был для нее я. Я – единственный!» – в юноше кричал разъяренный собственник и нарцисс, который полюбил себе подобный цветок. «Почему у меня глаза не меняют цвет, как у нее?»