Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Процесс занял весь вечер и полночи, исписанный листочек был свернут в трубочку толщиной примерно с соломинку для питья, его я втер в щель между досками нар. Беляков спал. Если его вызовут «с вещами», то трубочку я успею незаметно передать. Полного доверия он так и не вызывал, так что лучше было не торопиться.
В засыпающем мозгу мелькнула мысль, что сейчас люди где-то изобретают новые модели компьютеров — а я отъехал на «машине времени» куда-то на пять тысяч лет назад и заново изобретаю письменность. Следующей станцией на пути в доисторическую эпоху должно стать что? Наверное, изобретение огня. В ту ночь я еще не знал, что через год буду заниматься именно этим.
Наутро началась борьба за мыло и зубную щетку. Коридорный кратко отказал, отговорившись:
— С разрешения следователя…
— Он разрешил.
— Ничего не знаю, спрашивай у начальника.
Как обратиться к начальнику, мент, однако, не пояснил.
— Какой начальник? Сегодня суббота, — напомнил Беляков.
Это было правдой — прошло всего три дня, но календарь уже выпал из памяти.
Белякова, естественно, тоже никуда не вызывали. В субботу — воскресенье ничего не происходило и не могло происходить, время как будто останавливалось.
Тем сильнее мы удивились, когда в середине дня дверь вдруг распахнулась, в камеру буквально ворвались мент и дежурный офицер с огромным квадратным фонарем. По их лицам можно было подумать, что готовится побег — если не вооруженное восстание. Нас мигом поставили лицом к стене. Под светом фонаря, который держал офицер, мент тщательно обыскал обоих — ничего, конечно, не найдя. Затем они принялись обшаривать углы камеры и нары.
— Есть, — сказал мент и вытащил из щели между досками шконок что-то круглое и металлическое. Пока предмет описывал траекторию в его руке, я заметил, что это была монета. Скорее всего, царский пятак, а то и золотая. Офицер тут же быстрым движением забрал монету себе и сунул в карман.
Вслед за таинственной монетой — как она попала сюда? — мент вытащил из щели и мою ксиву. Офицер развернул ее, посветив фонарем, — на этом обыск закончился.
Дверь захлопнулась, мы с Беляковым остались сидеть, слегка ошеломленные налетом. В том, что он был целенаправлен, не было сомнения — но как они узнали о существовании ксивы! Беляков не мог об этом просигналить, ночью он спал. А даже если бы и был наседкой, то необходимости в обыске не было — ксиву было проще забрать уже у него. Скорее, коридорный мент заметил в дверной глазок, как я писал.
Примерно через час меня забрали из камеры и перевели в другую, этажом выше. Здесь было так же темно и холодно, даже больше. Камера была расположена в конце коридора, отопление добиралось сюда в последнюю очередь.
Здесь стояли только три одноэтажные шконки, сидел я один, но жить на четвертом этаже оказалось интересней. Он весь был забит малолетками с Рождествено. Мальчишки отогрелись, отъелись и уже вовсю гоношились, переговариваясь между камерами через коридор — или на жаргоне, продол, — игнорируя бессильные угрозы коридорного мента.
Их разговоры надо было переводить с матерного на русский, но они описывали бунт в колонии немного иначе, чем передал мент. Бунт начался с того, что козлы — заключенные, сотрудничающие с администрацией, — жестоко избили кого-то из парней. Козлы делали так постоянно — как я понял, дисциплина в колонии держалась именно на избиениях, а не на карцерах и прочих воспитательных мерах. Так что бунт был случаен и, как всякий русский бунт, тоже бессмыслен.
Бунтовщики сожгли оперчасть, ограбили санчасть, где поели все, что хотя бы по названию напоминало наркотики. После чего перед ними встал вопрос, заданный еще русской классической литературой: «Что делать?»
Ждать солдат из внутренних войск не хотелось, но и бежать было некуда: Рождествено стоит на острове среди Волги, лед в это время еще не лег. Тем не менее большинство побежало — резонно рассудив, что пойманных в зоне бить будут сильнее.
Один из эпизодов бунта был довольно пикантен. Ворвавшись в санчасть, малолетки обнаружили там женщину-врача. Можно догадаться, что промелькнуло у нее в голове, когда она оказалась одна лицом к лицу с вооруженными дрынами и озверевшими от насилия парнями. Как минимум решила, что сейчас ее всей колонией изнасилуют и потом расчленят.
Ничего подобного не произошло.
Малолетки деликатно взяли женщину под охрану и провели ее до вахты. В этом они проявили себя большими джентльменами, чем охрана, которая бросила женщину, оставив ее одну среди нескольких сотен уголовников.
Не знаю, что действительно было в их головах — и вряд ли что-то хорошее, — но над всеми висел зэковский закон, один из пунктов которого гласил: лагерный медицинский персонал трогать нельзя. За нарушение этого правила им пришлось бы потом жестоко расплачиваться — собственной задницей.
Как оказалось, зэковский закон гуманизировался параллельно со смягчением государственного режима. При Сталине лепила — лагерный врач — мог запросто получить от уголовников топором по голове.
В остальном все было верно. Ломкими подростковыми голосами малолетки хвалились, кто дольше всех бегал от ментов и кто больше съел колес — таблеток — из лагерной аптеки.
В моей камере по всем признакам тоже совсем недавно сидели малолетки. Об этом свидетельствовала свежая надпись-афоризм, сделанная на нарах карандашом: «Тюрьма не школа, прАкурор не учитель». «А жаль», — подумал я про себя. Осмотрев внимательно щели в нарах, нашел и сам карандаш, вернее, короткий его огрызок — и аккуратно спрятал, как ценность, в бушлат.
Довольно поздно вечером неожиданно хлопнула кормушка. Я было подумал, что мент принес мыло и зубную щетку, но это оказалась передача от мамы. Список продуктов, написанный ее мелким преподавательским подчерком, выглядел в этом интерьере странновато — примерно как коллекция яиц Фаберже, выставленная на экспозицию в сибирской деревне. В передаче был батон белого хлеба, пряники, болгарские сигареты с фильтром, копченая колбаса, маргарин — масло в Самаре уже было трудно достать. Копченая колбаса, впрочем, тоже не продавалась — мама явно мобилизовала какие-то свои знакомства.
На следующий день я решил продолжить борьбу за мыло и добиваться своего любыми способами. Слой накопившейся грязи причинял массу неудобств. Одно ощущение было противным, а приходилось, как прокаженному, еще и чесаться. Вкус во рту был непереносимым настолько, что я даже попытался почистить зубы пальцем, соскребя со стены известку вместо зубного порошка. (В результате во рту остался еще и едкий вкус известки.)
Иновлоцкий меня, конечно, обманул и не отдал сумку с мылом и прочим. Оставалось стучаться к местному начальству. Когда переговоры с коридорным ментом зашли в обозначенный крутым матом тупик, я написал жалобу начальнику КПЗ.
Процедура эта заняла целый день и состояла из двух актов. В первом нужно было получить от коридорного мента бумагу и карандаш, во втором — заставить все это забрать назад. Оба проходили по одному сценарию, который включал в себя долгие зовы, ругань и стук в дверь. Когда руке становилось больно стучать, я разворачивался и молотил по двери каблуком. Это работало, пусть и не сразу. Сначала приходилось выслушивать: «Хрен тебе, а не заявление писать, писатель хренов», а также последовательно обещания разбить мне лоб об стену, отбить печень и переломать ребра.