Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я должен был завезти Олю в Горный, после чего рассчитывал отправиться на Чехова в офис и в рабочем порядке заняться наказанием
Америки. В частности я собирался проконсультироваться по телефону с запропавшим куда-то директором “Лемминкяйнена” по поводу дальнейших действий. Расклад покуда оставался прежним: Оля держала естественнонаучный фронт, я закрывал грудью метафизический, а
Капитан, который время от времени вызывал во мне припадки слабо мотивированной ревности, осуществлял общее руководство и продумывал аранжировку проекта “Другой председатель” в целом.
– Слушай, – сказала Оля, садясь в машину, – а вдруг все, что мы пишем и говорим, – правда?
Полчаса назад за утренним кофе она ознакомилась с моим герметическим откровением. Накануне лютка и сама не теряла времени даром – вчера она весьма правдоподобно сфальсифицировала кое-какие данные для одного серьезного геологического сайта. Косвенно из этих данных выходило, что Кольская СГС давно разморожена и получает на-гора прелюбопытные материалы. Прозрачными обиняками давалось понять: материалы прелюбопытны настолько, что основная информация засекречена не то военными, не то военно-штатскими, не то – ни с того, ни с сего – министерством финансов. Утечка сведений объяснялась тем, что вольные геологи напрямую этим ведомствам не подчиняются. Вчера талантливый взломщик Степа Разин с разового адреса, открытого в ближайшем интернет-кафе, проник в заповедные
Тенета и повесил все это дело на www.issep.rssi.ru.
– Конечно, правда, – не дрогнув, ответил я, все еще пребывая в состоянии демиургической горячки. – Мир – это то, во что мы верим.
То есть не именно мы с тобой, а некие абстрактные мы, такой, что ли, коллективный субъект веры. А стало быть, и воли.
Обычно приступам красноречия я не подвержен, но сегодня был особый случай. В общем, я соловьем пропел примерно вот такую песню. Древние учили, что вселенная соткана из эйдосов, которые предъявляют себя в образе вещей и всяких материальных штучек. Платон считал, что вещи – только бледные подобия блестящих замыслов о них. Мол, эйдос как сущностная идея – это свежо, гармонично, сильно, а вещь – всего лишь кое-как сляпанная копия, если вообще не фальшивка. Хоть это и немилосердно по отношению к вещам, но понять Платона можно. Мне это на собственном опыте ясно. Однажды я задумал соорудить такую байду из сорока двух бронзовок на пространстве в полтора кубических дециметра. Для полного великолепия мне нужны были кисти цветущей таволги, так что пришлось обратиться к флористам. Они, конечно, сделали, что смогли, но мои мертвые жуки выглядели в сто раз живее их гербария. Что делать – я залил свое сооружение одним эксклюзивным составом и, когда он закаменел, довольно неплохо продал эту цветущую глыбу, хотя чувствовал себя при сделке немного жуликом. Потому что замысел был несравнимо прекраснее.
– Только представь – кусок чистейшего горного хрусталя, тяжелый кристалл прозрачного воздуха с парящей внутри июльской таволгой, облепленной мерцающими бронзовками…
– Ты маньяк, – сказала Оля. – Давай лучше про эйдосы.
С Графского я повернул на Фонтанку и тут же притормозил, пропуская хлынувший через Невский и с мокрым шелестом идущий на разгон поток авто.
Про эйдосы так про эйдосы. Словом, Платон не оставил вещи шанса.
Другое дело Аристотель. Он считал, что вещь способна облагораживаться, совершенствоваться в сторону блеска, если не будет лениться и если мы как коллективный субъект веры и воли будем ей помогать, верно ее осмысляя. Так свинец под действием тинктуры вызревает в золото. То есть наши вера и воля, если они достаточно сильны, способны откорректировать эйдос мира, и мир к своему уточненному замыслу подтянется. Таковы извечные отношения человека с творением.
Выдав эту тираду, я подумал, что, к сожалению, стоит вере и воле спустить пар, как творение вновь деградирует, точно дрессированный зверь, который после зимней спячки забывает все приобретенные навыки. Но бездействие перед лицом подобной перспективы – вовсе не мудрость, а позорное малодушие. По крайней мере для тех, от кого пока не пахнет уксусом и мокрым порохом. Не уверен, что полгода назад мне удалось бы так ясно увидеть и назвать это различие.
– Я не поняла про откорректированный эйдос, – призналась Оля, манипулируя сигаретой и зажигалкой в попытке обжить пространство еще не обогретого салона.
– Все просто. Помнишь, лет десять-двенадцать назад началась массированная корректировка эйдоса ментов? Не один год корректировали, но… не вытянули ноту. Только всего и поправили, что постовую форму. Чуть идею не осрамили.
Мы проскочили мимо банковского центра, выросшего на долгих руинах, произведенных в середине девяностых строительной фирмой
“Лемминкяйнен” – той самой, у которой Капитан слямзил имя для своей фабрики немыслимых услуг. Далее я сказал, что прорицание будущего, прозрение грядущих дней – вздор, небылица. Мир слагается верой и волей. К сожалению, по большей части совершенно безотчетно. Взять
Достоевского. Принято считать, что в “Бесах” он предрек русский хаос, предсказал кошмар ухнувшего на Россию революционного террора.
А между тем все было прямо наоборот – он сам вызвал этих бесов на русскую сцену. То есть у Федора Михайловича и его ошалевших почитателей хватило веры на то, чтобы эйдос России принял поправку о фазе социальных потрясений, полосе гражданского ужаса, а Россия земная к этому наведенному образу только зачарованно подтянулась. И так – со всяким сбывшимся пророчеством.
– Постой, но ведь были же до “Бесов” Каракозов и Нечаев, – припомнила Оля.
– Правильно. Их накануне вызвал Чернышевский. Он закончил свой бестселлер четвертого апреля 1863-го и сопроводил это событие заявлением, что, мол, главный герой – Рахметов – исчез, но он появится, когда будет нужно, года через три. А Каракозов стрелял в государя у решетки Летнего сада именно четвертого апреля 1866-го, ровно три года спустя. Это совпадение заметили даже в правительстве, и граф Муравьев, который “Вешатель”, на всякий случай навсегда закрыл журнал “Современник”.
– Как-то театрально получается. – Оля смахнула с лица светлую прядь.
Кожа у нее от природы была немного смуглая, и загар на ней держался долго – золотой, как корочка на сайке.
На это я заметил, что, если мне не изменяет память, террор – термин из аристотелевской “Поэтики”. Он означает пик отрицательных эмоций у зрителей греческой трагедии. Вообще мы многие вещи, не задумываясь, понимаем навыворот – в силу привычки, потому что так запало некогда при первом предъявлении. Есть русская поговорка: не мытьем, так катаньем. Этимологический словарь русской фразеологии отсылает к стирке, мол, раньше прачки белье “мыли” и “катали” на вальках и досках. Но мы же не китайцы, ей-богу, чтобы крыть прачечными идиомами. Есть у нас серьезные слова: мыт и кат – налог и палач. То есть не податью, так через палача – вот это по-нашему. Или взять латинское: человек человеку волк. Наверняка, римляне имели в виду совсем не то, что имеем в виду мы. То есть совершенно не то. Они же боготворили Ромула, вскормленного волчицей. На Капитолийском холме стоял кумир – кормилица-волчица дает набухшие сосцы младенцам-близнецам. Говоря так, они говорили: мы – стая и потому сильны.