Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все дальше и дальше, больней и больней. Хожу босиком по стеклу. Ложусь спиной на гвозди. Задыхаюсь между верой и Верой, ничего не понимаю. Беседую с подругой. Говорю о том, что вижу край, у него стою, смотрю вниз, мне придется упасть. Говорю, что выбирать уже не из чего. Подруга отвечает, нет, это не край. Ты отжила один этап, а второй еще не начался. Между ними грань и эту грань ты болезненно воспринимаешь. Я в крик тогда, я в шепот. Какая там грань, какой этап. Передо мной пропасть, моста нет, позади меня стадо диких бизонов, это падение, понимаешь. И я сейчас упаду, потому что не смогу перепрыгнуть пропасть, только в нее, и как из нее выбираться. А подруга гнет свое, нет, это всего лишь грань, никакое не падение. Ты потом поймешь, ты никогда не догоняешь сразу, так что напрасно ноешь. Я остолбенела, возразила, чушь, мне видней падаю я или не падаю. Резонно, отвечает подруга, тогда разберемся, что такое падение, у меня не было падений, только этапы, грани и переходы. Здорово, говорю, падение это вот что. Ты возвращаешься с работы домой, едешь спокойно в машине, приезжаешь, ужинаешь, смотришь телевизор, все размеренно, все как всегда, идешь в душ, готовишься ко сну. Ну, спрашивает подруга. Вот, продолжаю, ложишься в постель, закрываешь глаза и думаешь, как прошел день. Думаешь, что будет завтра. Начинаешь засыпать, но дверь в твою комнату внезапно открывается, и входит огромная, мохнатая, белая дурища со страшенными красными глазами. Ногами топ-топ, клешнями щелк-щелк, зубами клацает и говорит тебе, здравствуй, дорогое дитя, я побуду с тобой немного. Понимаешь, в чем ужас. Ты не ждешь ее, ты живешь как жила, ты не чувствуешь ни этапа, ни грани, ни перехода. Ты вообще ни о чем не думаешь, но дурища приходит и начинает жить в твоей квартире. Она может тебя сожрать, может тебя послать, может освежевать, может выжать, а может и просто выкинуть. Только ты ничего не можешь с ней сделать. Пойми, люди потому и падают, что меньше всего ожидают падения. Подруга посмотрела на меня с неподдельным изумлением и спросила, скажи, к тебе приходило это мохнатое белое чудовище. Да, ответила я, два раза. Первый раз одиннадцать лет назад, второй раз сейчас.
Выслушав Владу, без сомнений и колебаний я отправила ее исповедоваться нашему общему духовнику. Без сомнений и колебаний Влада отправилась к нему на исповедь. Она вернулась светлой и свежей, теперь я уже не помню, была ли у нее епитимья после исповеди, но это не имеет значения. Я пыталась обнаружить у Влады какие-нибудь признаки если не глубокого раскаянья, то хотя бы поверхностного сожаленья, но они отсутствовали. Духовник передал суть исповеди Игуменье, и с того момента моя жизнь в монастыре стала искушением длиной в три года. Вопреки моим ожиданиям, Игуменья не только не отстранила Владу от хора, но стала вдвойне поощрять. Влада приносила фрукты и шоколад с прежним усердием, с большим усердием добивалась моего внимания. Она четко понимала, исповедь сделала свое дело. Не навсегда, но надолго Влада получила индульгенцию в глазах Игуменьи, духовника и, наверное, моих. Возможно, Игуменья решила, что главная задача в такой ситуации не дать Владе уйти из церкви. Уйти как пропасть. Но Влада пропадала непосредственно в церкви. Пропадала не без видимого удовольствия, и тянула за собой меня. Среди сестер-рыб, конечно, она была человеком. На фоне наших условностей, ограничений и даже на фоне безусловного, ее непосредственное поведение выдавало в ней человека. Противоречивого, слабого, падающего, неизвестно куда идущего, неизвестно зачем идущего, неизвестно зачем живущего, но это и было самым привлекательным. Я пропадала в монастыре и церкви. Мне очень нравилась Влада. Мне нравилось наблюдать за тем, как в ней кипит жизнь. Просто так кипит, ни для чего. И все же наступило беспощадное время выбора.
Раздражаясь на Владу за то, что она мне нравится, я попросила ее больше не приносить фрукты и шоколад, не искать встречи со мной, изыскать внутренний резерв для того, чтобы со мной вообще не общаться. Тогда уже было совершенно очевидно, никакая исповедь ей не поможет. Никакая исповедь не поможет мне, только внутренняя борьба и внешнее бегство, вот где моя надежда. За эту надежду мне пришлось внутренне бежать и бороться внешне. Влада не собиралась останавливаться, она попросту не могла. Валюша принимала и принимала для меня передачи, к которым Влада прикладывала записки. В них старательно выводила «берегите себя, матушка Маргарита». Я берегла себя, строго объясняла Валюше, почему нельзя брать у Влады посылки или записки, но Валюша была намного умнее меня. Сейчас я понимаю, что во время моей борьбы с ветряными мельницами Валя уже знала, чем все закончится. Она вздыхала, притворялась расстроенной, и все передавала мне то, что передавала ей Влада. В ответ на мое гневное, я не возьму, пожимала плечами. А на прощанье оставляла мне очередную записку. Я видела в ней почтальона, говорила, нет запискам, но ждала их, дожидалась, выбрасывала и опять начинала ждать. Передачи и записки поступали в будние дни, когда Влада не пела, а в субботу и воскресенье мы вместе стояли на клиросе. Она смотрела всю службу на меня, я всю службу смотрела в окно. Влада смотрела на меня и улыбалась. Меня настолько увлек процесс борьбы, что я перестала понимать, с чем борюсь, но продолжала молчать как рыба, как все сестры. Я даже перестала думать, мне всего-то и нужно было, всего-то не разговаривать.
Влада улыбалась. Улыбалась, писала записки, носила передачи. Валя доставляла их мне. Я не сопротивлялась. Я оставила нотации, потому что молчала. Оставалось ждать, когда время выявит самого терпеливого. Проходили месяцы, они проходили как дни. Влада улыбалась, я молчала. Казалось, это никогда не кончится, но кончилось. Наступила счастливая неделя, когда я не получила ни посылки, ни записки. Наступили счастливые выходные, когда Влады не было на службе. Марафон закончился, победа была моей. Она действительно была моей, эта победа, выстраданная, и от этого очень ценная. Но уже в понедельник Влада вновь пришла, она стояла в церковном притворе, с опухшими глазами, и больше не улыбалась. Она пришла задолго до начала службы, в это время мы читали утренние молитвы, и, когда я увидела ее, мне показалось, я сейчас сойду с ума. Победа была моей, а Влада стояла в церкви. С того дня она приходила в монастырь дважды в день. Не пела службы, не приближалась ко мне, ничего не передавала, не пыталась поговорить, не смотрела в мою сторону. Каждый день, два раза в день она стояла в церкви тенью. Она молчала как рыба, молчала и плакала. Каждый день, два раза в день, а в выходные дни, стоя на клиросе, она не смотрела на меня. Только ее лицо передавало страдание, несопоставимое с теми угрызениями совести, которые бы я испытала, поговорив с ней. Но я вспомнила, что не люблю давление. Не переношу давление. Сопротивляюсь давлению. Сторонюсь тех, кто давит. Мне было больно видеть такую Владу, но я пошла на второй марафон. Ради себя и ради нее. Ради здравого смысла, который можно легко разменять на эмоции. Проходили месяцы, они проходили как дни, я настолько привыкла к тому, что Влада всегда стоит в церкви, что как-то не сразу заметила ее отсутствия. А она ушла. Ушла, оставила мне вторую выстраданную победу и записку со своим номером телефона.
Ее уход и записка означали только одно. Начинается третий марафон, хочу я того или нет, он начинается сам по себе, автоматически, неминуемо. Проходили месяцы, они проходили как годы. Беспощадные месяцы борьбы только с собой, потому что больше не с кем было бороться, никакие внешние факторы не могли определить исход третьего марафона. Для борьбы с Владой мне нужна была Влада, но ее нет. А для борьбы с самой собой мне никто не нужен, поэтому я нуждалась в ней как никогда раньше. Настал день, когда я ушла со службы на несколько минут, зашла в корпус, подошла к телефону и набрала ее номер. Влада подняла трубку, но я ничего не сказала. Просто слушала голос, который мне так хотелось услышать. Знала, что Влада поймет, кто звонит. Надеялась, она не скажет лишнего. Влада поняла. Мы несколько минут слушали тишину, а потом я положила трубку, вернулась на службу и уговаривала себя поверить в то, что этот звонок не проигрыш, просто беспокойство о человеке. Влада пришла на следующий день. Она действительно очень любила меня. Не победившая и не проигравшая, просто любящая. И я, истощенная своими марафонами, тоже любила ее, но так и не хотела признаваться в этом ни ей, ни себе. Влада изменилась, в ней не было прежней беспечности и ветрености. Пока я боролась как могла и с чем могла, она стала делать то, чего никогда в жизни не делала, молиться. У нее была своя борьба, свой враг, свое понимание очевидного ужаса того положения, в котором она оказалась. Я не оставила бы монастырь, она никогда не пошла бы в монастырь, Влада пыталась смириться с этой мыслью, и в марафоне наступила пауза. Бегуны застыли в неестественных позах. Мы обе ждали, когда разрешат бежать или скажут сойти с дистанции.