Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Портрет, род живописи, наиболее близкий Крамскому, становится высоким искусством не от похожести лица, даже выражения лица, фигуры, позы, рук, а от того, есть ли в нем душа – душа оригинала и душа художника, от того, есть ли в портрете своя душа, душевный строй, отзвук, который вызван оригиналом в душе художника.
«На всякий звук
Свой отклик в воздухе пустом
Родишь ты вдруг…».
«Отклик» начинает самостоятельно существовать как реальность: появляются портреты, более похожие на оригинал, чем он сам на себя («Зеркало не так верно повторяет образ» – слова Белинского).
Когда Крамской выставил написанный в 1880 году портрет Шишкина, поэт Минаев, выражая общее мнение, шутил: «Более портрет на Шишкина похож, чем сам оригинал на самого себя».
На протяжении одиннадцати лет Крамской писал Шишкина трижды: менялось время, менялись Крамской, Шишкин, менялись понятия в живописи и представления живописцев. Небезразлично, наверно, что Шишкин писал природу – пейзажи, и во время работы над его портретами мысли Крамского о пейзаже и о портрете, их задачах и достоинствах, перекликались, взаимно обогащались, сливались воедино. Три написанных Крамским портрета Шишкина являют живой пример постижения человеческой природы, души ее, рождение отклика.
В первом портрете (графическом) 1869 года сразу ощутимо сходство с оригиналом: черты личности угадываются и в крупной, плотно сбитой фигуре, и в скульптурной массивности лобастой головы, и в проницательности прищуренных глаз, и в сильных руках, совершенно очевидно не привыкших быть без дела, без движения, – они как бы на мгновение задержались в покое, крепкие пальцы (Репин: «лапы ломового», «корявые мозолистые пальцы») с каким-то даже усилием, неудобством сжимают такой незначительный предметец – папироску. Умный, сильный, сосредоточенный, привыкший к труду, к делу человек – довольно, кажется, но… для «высокого» портрета мало. Портрет еще как бы фотографичен – не оттого, что внешне чересчур «графичен», а оттого, что по сути мало живописен: «фотографичность» осталась и в позе, и в повороте оригинала, и в кресле, на котором он посажен, вместе со сходством ощутима задача передать сходство (примерно то же сумели бы, наверно, сказать о человеке Деньер или Тулинов, особенно с помощью, такого ретушера, как Крамской).
Четыре года спустя (Крамской с Шишкиным еще ближе – вместе на даче, вместе работают) – новый портрет: Шишкин на фоне пейзажа, «в своей стихии», по определению Крамского, «тут он и смел и ловок, не задумывается; тут он все знает, как, что и почему». На поляне, заросшей высокой травой, Иван Иванович остановился, опираясь на палку от зонта. Рабочее пальтецо, дорожные сапоги, этюдник на плече – вышел только что из густого леса, который поднимается за спиной. Там, в лесу, ему каждая березка, каждая сосенка знакома – не потому, что каждую из них он разглядел и запомнил, а потому, что никто, как Шишкин, не знал дерева, никто не умел так быстро и точно схватить, передать всю совокупность его общих и «индивидуальных» черт. Иван Иванович спокойно и внимательно (все тот же прищур) оглядывает окрестности: сейчас найдет нужный вид, одним сильным ударом вобьет в сухую землю острие палки, раскроет зонт, усядется поудобнее… «Шишкин нас просто изумляет своими познаниями, по два и по три этюда в день катает, да таких сложных, и совершенно оканчивает», – восторгается Крамской, живя с Иваном Ивановичем на даче.
В восторгах Крамского, вполне искренних, чувствуется «но»: настораживают «сложные», «познания». Далее Крамской раскрывает, развивает мысль: «Я думаю, что это единственный у нас человек, который знает пейзаж ученым образом, в лучшем смысле, и только знает. Но у него нет тех душевных нервов, которые так чутки к шуму и музыке в природе и которые особенно деятельны не тогда, когда заняты формой и когда глаза ее видят, а, напротив, когда живой природы нет уж перед глазами, а остался в душе общий смысл предметов, их разговор между собой и их действительное значение в духовной жизни человека, и когда настоящий художник, под впечатлениями природы, обобщает свои инстинкты, думает пятнами и тонами и доводит их до того ясновидения, что стоит только формулировать, чтобы его поняли. Конечно, и Шишкина понимают: он очень ясно выражается и производит впечатление неотразимое, но что бы это было, если бы у него была еще струнка, которая могла бы обращаться в песню. Ну, чего нет, того нет» (разрядка моя. – В. П.). Портрет Шишкина на поляне – это портрет вот такого Шишкина, «ученого» пейзажиста, «человека-школы», который умеет неотразимо точно рассказать о том, что видел, и не может спеть.
Но и Крамской, портретируя Шишкина, не слышит шума и музыки природы, не обобщает, не поднимается от просто видения до ясновидения. Предвзятость самой идеи, нарочитость ее – пейзажист на фоне «своего» пейзажа – мешает проникновению в «общий смысл предметов», приглушает звучание душевной струнки, Замысел портрета, кажется, вырос из шуточного наброска «Монумент пейзажисту» – Шишкин возвышается на пригорке, поставив ногу на могучий пень, и величественным жестом указует на лес. Искусственность замысла осталась в решении. Песня – такая, чтобы сразу соединила оригинал, портретиста, зрителя, – не зазвучала. Словно сбивает что-то. Крамской позже признается: «Шишкин»… тоже ничего, я его люблю даже, только он… сырой!.. Знаете, как бывает хлеб недопеченный… Очень хороший хлеб, и вкус есть, и свежесть продукта, а около корочки, знаете, этакая полосочка сырого теста…» Или, повторяя его же, Крамского, слова: деревья, вода, даже воздух есть, а душа…
Если бы Крамской поднял замысел до обобщения, если бы думал «пятнами и тонами», он мог бы создать портрет, который впрямь музыкой зазвучал, вырвался в авангард тогдашней живописи, и не только русской. Если бы, если бы… Но (опять же словами Крамского) чего нет, того нет.
Третий портрет Шишкина (1880 года) предельно прост: стоит человек, внимательно смотрит на зрителя. Но это та высокая простота, которой отмечается зрелость таланта, полное постижение художником своих возможностей, та простота, которая отличает, отделяет шишкинские «Сосны, освещенные солнцем» от ранних его работ.
Как легко все высказалось, как свободно музыка зазвучала. Естественность и непринужденность – руки небрежно в карманы, – ни следа позирования, даже необходимой остановки перед взглядом портретиста