Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дольф? Дольф? Я же что-то, ну да-а, слышал же о парне, который, говорили, реквизировал все пружинные ножи в Энсенаде – или то был Хуарес? – известный под именем Ларс Дольф, а еще под кличкой Тупонос, Тупоносый Дольф, как звали его спорткомментаторы, экс-футболист, самый-кто-то-там, полный защитник чего-то от чего-то там, отринул будущность с «Сорок девятыми»[72]ради медитации, то есть, как я это вижу, и поправьте меня, коли я ошибаюсь, просто сменил одного тренера с его философией на другого тренера и другую тактику игры – той же игры – одинарное крыло вместо двойного – всяко практиковаться в медитации так же полезно, как в перехвате мяча, – но лучше дрочить, как поступаю лично я, коли уж мы заговорили о духовных ценностях…
Его несло и несло, он был неподражаемо, нецензурно дерзок, пока расплывшееся в ухмылке лицо и зловеще немигающие глаза не оказали на Хулихена воздействие, какого фанаты никогда ранее не наблюдали. Столкнувшись с Дольфовым нарочитым молчанием, Хулихен начал заикаться. Его болтовня дребезжала на виражах и тормозила. Наконец, изогнув бровь под напором той загадки, с которой Бадди и Дебри столкнулись, когда боролись по-индийски, Хулихен запнулся и, ко всеобщему изумлению, замолк. Все так же улыбаясь, Дольф держался за руку Хулихена и наблюдал, как тот вертится ужом на сковородке в непривычном безмолвии и унижении. Никто не нарушил тишину, миг победы и поражения был принят и утвержден бессловесно.
Как только победитель ощутил, что его могущество признано этой тишиной в достаточной степени, он отпустил руку и мягко сказал:
– Это все… ваша точка зрения, мистер Хулихен.
Хулихен не смог парировать. Его сбили с панталыку. С десяток зрителей улыбались глубиной души и поздравляли себя с тем, что присутствовали при заключительном раскладе исторической дуэли. Они с самого начала знали, чем все кончится. В момент истины слово против мускула – ничто. Хулихен отвернулся от ухмылявшейся шарады, ища какой-нибудь путь к бегству. Взгляд Хулихена пал на фырчащий вхолостую «мерседес».
– Ну а с другой стороны, эй, что скажешь, Феликс, если мы прокатимся чуток? – Он уже открывал правую дверцу, чтобы усесться за руль. – За угол и обратно…
– Боюсь, придется ехать по кольцу, – бросил Феликс, не вынимая рук из карманов и огибая перед машины вслед за Хулихеном. Взяв его голыми руками, Феликс вытащил Хулихена из салона. Указал длинным подбородком на погнутый бампер. – Пока не поправим, кататься можно разве что кругами.
– Ах ты ебаныйврот, – крякнул Хулихен, разочарованно глядя на заклиненную покрышку.
Он сказал это слово впервые за всю историю знакомства с Дебри. Напротив, тот часто слышал, как Хулихен упрекает кого-то за брань; унижаться до матерщины, твердил Хулихен, – признак духовной лености. Только, на слух Дебри, тут дело было не в лености. Тут попахивало отчаянием.
– Ебаный-врот, – сказал Хулихен и начал отступать.
Однако Дольф еще не кончил возить его мордой об стол.
– Тебе не нужно… ездить и ездить… кругами. – Дольф вошел в гараж, прошагал вдоль решетки, улыбнулся безжалостной дзэнской улыбочкой. – Тебе должно… хватить силы… поправить все самому.
Глаза всех очевидцев вылезли из орбит: пухлые ручки пришли в движение, зацепились за бампер с обеих сторон, вздулась обтянутая потрепанной водолазкой спина, и плавно и неумолимо, будто мощное гидравлическое устройство, предназначенное ровно для этой задачи, Дольф разогнул тяжелый металл, высвободил покрышку и вернул бамперу исходную форму. Хулихен остолбенел, челюсть отвисла – он не мог даже выматериться. Ушел, бормоча что-то о необходимости бросить якорь, да хоть у бывшей женушки в Санта-Кларе, и чтоб никто не вился вокруг; свою команду Хулихен бросил на лужайке.
Потом были годы общения, Дебри и Хулихен сблизились, стали товарищами по авантюрам, эскападам и революции (да, черт побери, революции! такими же, как Фидель и Че[73], камарадами, что сражались против той же тирании инертности на партизанской войне, как писал Берроуз[74], «в пространстве меж наших клеток»), и Дебри не раз видел, как Хулихен теряет дар речи, точнее, запас речи: дни и ночи он ускорялся, гнал, говорил без умолку, стирая танцующий ирландский голос в кровь, до волдырей, на какой-то миг опустошая огромный интеллектуальный счет хулигана-самоучки, – но никогда Хулихен не бывал в таком безвыходном тупике. В столь вопиющем – не был точно. Ибо у Хулихена имелся финт – заполнять провалы бессмысленными числами: «Эй, срочно зырь вон там крошка-милашка телочка с иголочки хиляет по четыре пять семьдесят семь проехали на углу Гранта и Грина, или так-таки восемьдесят семь?» – пока поток сознания не возобновлял струение и Хулихен не возвращался в колею. Числовая чушь как способ заполнить пустоту. Финт из банальных, но никому и в голову не приходило, что числа маскируют сбой. То были помехи в эфире, призванные поддержать ритм; всего лишь рибоп[75], после которого Хулихен вновь вписывался в мелодию. И ему это вроде всегда удавалось. «Катись без остановки, всяко выкатишь на свою дорогу». И эта вера, проносившая Хулихена над провалами, стала верой всех, кто его знал, могучим мостом, который вставал над их личными безднами. А теперь этот мост смыло. Теперь, в самом конце концов, казалось, что Хулихен утратил веру на веки вечные, разменял ее на абсолютную чушь и бесцельные, бессмысленные числа ни о чем. Навсегда.
Хуже того! Что вообще все это — не более чем финт, что и не было у него никогда никакой цели, что весь шум, вся ярость, все великие полеты, все песни клаксонов, все это по сути – всегда лишь голый рибоп, лишь трескотня насекомых в Элиотовых сушах, не значащее ничего[76].
На веки вечные аминь.
Вот. Одурев, сбившись с толку и опьянев во тьме, Дебри осознает себя: он в моховом гнезде, устроенном в тачке, вокруг – заросли ежевики. Сквозь темноту он снова слышит пыннг, какой бывает, когда проволочное ограждение натягивается и колючки цепляются за скобы: может, голова скотины прободала брешь там, где брешей быть не должно, или чья-то нога задела ограду. За пыннгом следуют брань, хор смешков и хруст веток. Дебри высовывается из гнезда и видит, как фонарь на батарейках катится сквозь тени тополей на границе между болотом Дебри и пастбищем соседа Хока. Опять трещат ветки, опять брань, свет приближается, виляя туда-сюда, вламывается на прогалину вокруг пенька и вешается на сук. За парой автостопщиков, обвешанных тюками и пакетами, следует Сэнди Поуку. В руках у Сэнди – огромный плюшевый медведь. Она матерится и волочится со своим медведем так шумно, что блондин кладет ношу на землю, оборачивается и цыкает: