Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это благодаря ей и Адаму увеличиваются польские ряды.
Это благодаря им отец превратился из Залмана в Зенона, одна мать – из Брухи в Брониславу, другая – из Ханы в Анну, а какой-то Финкельштайн суется со своим носом… чтобы все их труды пошли насмарку?
Анну-Хану деятельность дочки очень тревожила.
“Киндер, ир танцт ойф а фремдер хасене”, – тяжело вздыхая, повторяла она по-еврейски. Что по-польски значит: “Дети, вы танцуете на чужой свадьбе”. – “Это наша свадьба, – отвечала Ципа, вернее, Кристина Д. – И мы имеем право потанцевать”.
Вернемся к Щенсны. Его мучили с исключительной жестокостью. На Раковецкой[79] он был одним из тех заключенных, которых пытали особенно изощренно и безжалостно. Избивали ногами, били по лицу, по спине, по пяткам. Зимой ставили у открытого окна и поливали водой; продолжалось это часами. Лежащего нагишом на бетонном полу охаживали палками. От удара по уху у него лопнула барабанная перепонка. Знакомая, пригласившая его к себе поужинать вскоре после того, как он вышел из тюрьмы, рассказывает, что при виде накрытого стола у него случилась истерика. Вы тут на белых скатертях ели, а меня Фейгин[80] бил ремнем!
(Знакомая не уверена, что эта фраза звучала именно так. То ли: а меня Фейгин бил, то ли: а меня приказывал бить. Адаму Д., мужу Ципы, запомнились другие слова, которые не раз повторял Щенсны. “Я сам не бью, но могу приказать, чтоб тебя били”. Так ему угрожал Фейгин, начальник одного из департаментов Министерства госбезопасности, надзиравший за ходом следствия.)
Щенсны предстояло стать важным свидетелем на процессе Гомулки[81]. Ему отвели роль агента гестапо, поэтому посадили в одну камеру с краковским гестаповцем Хайнемайером – в надежде, что тот расскажет о своей работе, и Щенсны будет в чем признаваться. Они просидели вместе три года. Первый год Щенсны молчал, так что немец произносил монологи. “Ну что ты обижаешься, – говорил он. – У нас с тобой все одинаково. Ты верил своей партии, я – своей. Тебя твоя партия обманула, а меня обманула моя…”
Щенсны не знал, в чем его обвиняют. Знал, что в чем-то ужасном, но гестапо не приходило в голову. Ему давали карандаш, бумагу и приказывали писать. Что́ писать, спрашивал он. Чистую правду. Он писал, ему говорили, что самое важное он скрывает, били и давали новую бумагу. Он продолжал скрывать. Что́, спрашивал. Свои преступления. Какие я совершил преступления? Сам прекрасно знаешь, говорили ему, били и давали новую бумагу.
И так месяц за месяцем: писал, били… писал, били… Пока Щенсны не повредился умом.
Он признался. В совершении преступления. Выбрав самое страшное.
Анатолю Фейгину за восемьдесят. По контрасту с белыми волосами глаза кажутся еще темнее. При виде этих глаз Ципа наверняка пришла бы в ярость. Мало того, что он посмел вернуться из России. Мало того, что выполнял – с этими-то глазами! – гэбистскую работу, так теперь еще преспокойно сидит себе на диване, словно обыкновенный польский пенсионер. Смотрит телевизор. Варит кофе. Жалуется на цены… Смеет жить. С этими своими черными глазами. Как ни в чем не бывало.
Он курировал дело Щенсны. Однажды позвонил следователь: Добровольский сделал сенсационное признание. В сорок втором году, в ноябре, в Варшаве, он убил Марцелия Новотко[82].
– У меня как раз был Николашкин, мой советский консультант, – рассказывает Фейгин (на этом самом диване, перед телевизором, обыкновенный польский пенсионер). – Мы сразу поехали в тюрьму. Следователь говорит: я его не спрашивал, это он сам – мол, я убил Новотко.
Мы в комнате втроем: следователь, я и Николашкин. Приводят Щенсны. Я знал его еще до войны, когда по поручению партии занимался студентами. После войны один раз ездил в Отвоцк, навещал его больную жену. Он не изменился, только немного похудел и вид у него был неважнецкий.
“Садитесь, – сказал я. – Следователь доложил мне, что вы сделали важное признание, касающееся смерти товарища Новотко”.
Я обращался к нему на “вы”, “ты” говорить не хотел, а товарищем называть не мог, потому что он уже был не товарищ.
Он ничего не ответил.
Я повторил еще раз: вы затронули чрезвычайно важный вопрос…
Он закинул ногу на ногу и смотрел мне в глаза.
Это признание соответствует правде?
Он начал улыбаться.
Сидел передо мной у стола, смотрел мне в глаза и улыбался.
Представляете?!
Я терял сознание один-единственный раз в жизни. В тридцать восьмом, когда распустили партию[83]. Моя партия была для меня всем. И потом эта ужасная необъяснимая смерть генерального секретаря моей партии. И Щенсны говорит, что это он его убил, смотрит на меня и улыбается.
“Ну что ж, – сказал я. – Не хотите разговаривать, будете отвечать за последствия”.
Николашкин встал и вывел Щенсны из комнаты.
Мы остались вдвоем со следователем. По его словам, показания Щенсны были обстоятельные, с подробностями: назвал калибр пули и револьвер, стрелял он Новотко в спину…
Примерно через полчаса Николашкин вернулся. Мы сели в машину, по дороге Николашкин сказал: я велел его поучить… он получил ремнем.
В последующие дни мы проверяли показания Щенсны. Нашли синего полицейского[84], который во время войны расследовал убийство Новотко. Нашли протокол вскрытия, проведенного в больнице. Ничего не совпадало: ни выстрел, ни оружие, ни пули.