Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несомненно, кто-то посчитал бы подобный подход ребячеством. Такой человек, как Макс Нордау, врач, социолог и один из основателей Всемирной сионистской организации, высмеивал эту тенденцию к гедонизму и чувственности. Он писал: «У человека обонятельный бугорок имеет полностью подчиненный характер, а лобная доля, скорее всего, является местом средоточия высоких интеллектуальных функций, включая язык, и она превалирует. Вследствие этих анатомических обстоятельств, которые находятся вне сферы нашего влияния, запах практически не участвует в процессе познания. Человек получает впечатления от внешнего мира не от носа, но главным образом через глаза и уши. Обонятельные ощущения обеспечивают только незначительный вклад в общую картину мира. Запахи, следовательно, могут лишь до некоторой степени и с существенными ограничениями пробуждать абстрактные понятия, то есть высшую умственную деятельность, и возбуждать сопутствующие эмоции… Для того чтобы вдохновить человека запахами на идеи и логические суждения и заставить его создать представление о мире и что-то изменить в своих действиях простой сменой духов, нужно удалить его лобную долю и пересадить ему обонятельную лопасть собаки. Но эти вещи, согласитесь, выше способности дураков к «пониманию», и они с фанатизмом проповедуют свои эстетические глупости».
К счастью, литература как вид искусства вступила в противоречие с этой концепцией и отвергла точку зрения Нордау. И по Прусту, и по Мопассану, вся жизнь буквально купается в духах: деревья и цветы, земля и вода, даже неживые предметы, из которых давно ушла жизнь, обладали таинственными ароматами – взять ли старую книгу с пожелтевшими страницами, выцветшее шелковое платье, забытые перчатки – все те вещи, которые несут на себе уловимый запах прошлого.
В своем романе «Сильна, как смерть», название которого навеяно известным стихом из «Песни Песней»[45], Мопассан ярко показал силу обонятельной памяти: «Сколько раз женское платье мимоходом навевало на него вместе с легкой струйкой духов ярчайшее воспоминание о событиях, давно изгладившихся из памяти! И на дне старых туалетных флаконов он тоже часто находил отзвуки своей прежней жизни, и все блуждающие запахи – запахи улиц, полей, домов, мебели, запахи приятные и дурные, теплые запахи летних вечеров, морозные запахи зимних вечеров – непременно воскрешали в нем какие-то далекие отголоски минувшего, словно эти ароматы, подобно благовониям, сохраняющим мумии, несли в себе умершие воспоминания забальзамированными».
Для Жака, чувствительного к литературе в стиле ар-нуво (модерн), эта сила была очевидна. Все ароматы имели притягательность «прустовской мадленки»[46], которая манила, вызывая из глубин души целый ряд обонятельных и вкусовых ощущений. Они могли воскресить прошлое или вернуть в настоящее, создать собственный мир вне времени и, по словам автора «По направлению к Свану»[47], сделать «превратности жизни неважными, бедствия – безобидными, а краткость бытия – иллюзорной».
Строки Марселя Пруста не могли не будить отклика в его сердце: «Но, когда от далекого прошлого ничего не осталось, когда живые существа перемерли, а вещи разрушились, только запах и вкус, более хрупкие, но зато более живучие, более невещественные, более стойкие, более надежные, долго еще, подобно душам умерших, напоминают о себе, надеются, ждут, и они, эти едва ощутимые крохотки, среди развалин несут на себе, не сгибаясь, огромное здание воспоминанья».
Эта тема почти мистической связи духов и воспоминаний была очень важна для Жака. Он делал все, чтобы давнее эхо, легчайший отголосок, превратить в формулы, из которых, как из партитуры, рождались симфонии и настоящие оперы ароматов.
Он был убежден, что его духи обретут власть над мужчинами и женщинами своего времени, если ему удастся заставить их понять, что за фасадом простых обонятельных впечатлений скрывается тайная суть как существ, так и вещей. Каждый аромат тем или иным образом несет тому, кто может его верно воспринять, знаменитую бергсоновскую[48] «лишнюю душу».
Jicky, парфюм, обязанный рождением Жаку и его дяде Эме, был первой удачной попыткой реализовать это открытие. Неоднозначный витиеватый аромат, в котором сочетались прямота и животная чувственность, бергамот и циветта, целомудрие и непристойность. Эту смесь описал Шарль Бодлер, когда говорил о модерне: «мимолетное, преходящее, неосязаемое» – и все же незабываемое.
Приметы нового были повсюду, хотя старый мир еще сохранял иллюзию выживания. В Париже времен Прекрасной эпохи, ошеломлявшей своими кабаре и великосветскими приемами, где после ужина в Maxim вы спешили на премьеру L’Aiglon Эдмона Ростана, появились новые формы искусства. Победно шествовал по миру новый стиль, получивший название ар-нуво во Франции, модерн в Англии или югендстиль в Германии. Кредо этого стиля можно охарактеризовать как «понимание квинтэссенции природы, культ женщины, приверженность линии и форме, преклонение перед Востоком и Японией». Эстетика 1900-х годов проникла во все области повседневной жизни, оставляя следы на стеклах, столовом серебре и керамике, на фонарных столбах и гостиничных фасадах, в вестибюлях метро. Ничего или почти ничего не ускользало от этой одержимости «новизной».
Могли ли духи остаться в стороне от общего движения?
В 1900-х годах парфюмерия была воплощением истинной женственности, в ней царили мистические образы и нежные цветочные букеты.
Женщина – это аромат! Чувственная и недосягаемая – именно она стала для Герлена музой и вдохновением.
Реклама одного из его коллег, Леграна, иллюстрирует эту концепцию аналогией между цветком и женщиной:
«[…] Тем не менее, глядя на цветок, женщина обнаружила в нем источник магии и прекрасного пьянящего ощущения – духи, тот дар, которого был лишен человек.
К счастью, судьбой было предопределено, чтобы мечта сбылась.
Мужчина искал.
И он нашел.
Женщина превратила эту магию в часть своего культа. […]
И человеческий гений сумел из этой победы породить истинное искусство, искусство парфюмерии».