Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, моя любимая тетушка и моя дорогая мама, – обняла ее Мэри, – я все поняла. И вообще, – как-то по-девчоночьи хлюпнула она носом, – ты так много для меня сделала. Я буду вечно, я буду всегда тебя помнить. Я тебе обещаю, – залилась Мэри слезами, – что первую же дочку назову твоим именем, и будет у тебя маленькая, толстенькая внученька Полли. Ты согласна?
– Господи, боже правый, – залилась счастливыми слезами леди Херрд, – что ты такое говоришь? Толстенькая ли, худенькая ли, но моя кровиночка. Ведь моя же, моя! – в голос зашлась она. – Мы с твоей мамой родные сестры, а это значит, что мы с тобой, а значит, и с крохотулькой Полли одного роду-племени.
Когда в комнату вошел Борис, а за ним и Костин, то, ничего не понимая, от неожиданности оба прилипли к стене. Леди Херрд и ее племянница сидели на диване и, рыдая в голос, заливались горючими слезами. При этом они нежно обнимались, а их глаза сияли. Когда Костин открыл было рот, чтобы узнать, что случилось, обе плакальщицы так энергично замахали руками, что мужчины бочком, бочком и выскользнули за дверь.
– Ты что-нибудь понимаешь? – растерянно спросил Костин.
– Конечно, – хлопнул его по плечу Борис. – Тут и понимать нечего. Им хорошо, и плачут они от счастья. Ты когда-нибудь от счастья плакал?
– Нет, – коротко бросил Костин.
– Стало быть, ты никогда не был по-настоящему счастлив, – подвел итог Борис. – И я тебе в этом завидую, – сделал он неожиданный вывод, – так как это значит, что все у тебя впереди – и истинное счастье, и ликующая радость, и очищающие душу слезы.
Чего-чего, а слез Костин пролил немало. Это случилось на борту идущего в Канаду парохода, когда, уточнив у капитана, вышли ли они в нейтральные воды и, дрожа от нетерпения, он открыл перетянутый ремнями коричневый чемодан.
– Посмотрим, посмотрим, – приговаривал он, – чего насовал туда Борька. Тяжеленький, однако, чемоданчик-то, уж не книги ли в его утробе? Ба, да это патефон! – воскликнул он, доставая отливающее перламутром последнее достижение техники. – Мэри, – позвал он жену, – ты только посмотри, что презентовал нам барон!
– Патефон! – захлопала в ладоши Мэри. – И какой красивый! А пластинки есть? – заглянула она в чемодан.
– Есть, – развернул Валентин довольно плотную коробку. – Раз, два, три… пять штук! – воскликнул он.
– И что на них? – сгорала от любопытства Мэри. – Наверное, одни фокстроты? А танго есть?
Когда Валентин достал из конверта пластинку и прочитал, что на ней записано, то не сразу поверил своим глазам. Подумав, что ошибся, выхватил вторую, потом третью, четвертую, пятую.
– Ты знаешь, – проглотив откуда-то взявшийся комок, просипел он, – это не фокстроты.
– Неужели танго?! – прижала руки к сердцу Мэри. – Ох, это танго! Я обожаю танго.
– Вынужден тебя разочаровать, – почему-то с металлом в голосе бросил Валентин. – Это не танго. Это Шаляпин.
– Шаляпин?! – изумилась Мэри. – Великий Шаляпин?! И на всех пластинках – он?
– Да, – с проснувшейся гордостью ответил Валентин, – на всех пластинках великий русский певец Федор Иванович Шаляпин. Между прочим, я несколько раз слушал его в Мариинке – это такой театр в Петербурге, – пояснил он. – Какой это был Годунов! А Мефистофель, а Олоферн, а Дон Кихот! А как он пел романсы! Я уж не говорю о русских песнях, одна «Дубинушка» чего стоит!
– Ставь! Быстрее ставь первую попавшуюся пластинку, и будем слушать, – предвкушая наслаждение, забралась с ногами в кресло Мэри.
Пока слушали арии из опер, все шло нормально, и Валентин даже пытался что-то мурлыкать себе под нос. Но когда зазвучали романсы, в душе Костина что-то оборвалось, и он перестал что-либо понимать. Он не чувствовал ни рук, ни ног, он не знал, дышит ли, видит ли что-нибудь. Он стал туго натянутой струной, нет, не струной, а мембраной, звучащей в унисон с голосом Шаляпина:
Каюта была довольно просторной, но в какой-то момент Валентину показалось, что рокочущему басу в этих стенах тесно, что они не выдержат могучих раскатов органоподобных рулад и начнут трескаться по швам. Валентин вскочил, рывком открыл иллюминатор – и, перекрывая крики чаек, шаляпинский бас вырвался на просторы Атлантики:
– Нет, не могу! – решительно снял пластинку Костин. – Всю душу выворачивает.
– А о чем он поет? – поинтересовалась Мэри. – Я же по-русски не понимаю. Чувствую, что о чем-то грустном, но о чем?
– О любви, моя дорогая. О давным-давно прошедшей любви и о том, что другой такой больше не будет.
– Это – не о нас, – шаловливо улыбнулась Мэри. – А что-нибудь о любви взаимной, красивой и возвышенной он поет?
– А как же! – выхватил Валентин новую пластинку и, не глядя, поставил на диск патефона.
Лучше бы он этого не делал! Как только зазвучали первые аккорды сопровождения, Валентин рухнул в кресло и, чуть ли не наяву увидев расплывшуюся в ухмылке довольную физиономию Скосырева, не в силах сдержать слезы, закрыл глаза руками. А всю каюту, да что там каюту, всю вселенную наполнил бархатисто-печальный голос Шаляпина:
Валентин вспомнил, как они пели этот романс вместе с Борькой, как заливали нахлынувшую печаль отборным коньяком, как обещали друг другу, где бы они ни были, несмотря ни на что, воспоминания пробуждать и никогда не забывать своей горемычной России.
Пока Шаляпин просил не устремлять на него взор опасный и не увлекать мечтой любви, Валентин еще как-то держался, но безоговорочно сдался, когда зазвучало грустно-наставительное:
«Однажды! – билась пульсирующая мысль в висок Костина. – Все бывает однажды! Одна истинная любовь, один верный друг, одна настоящая Родина. А что есть у меня, любовь? Любовь, можно сказать, есть. Это немало. Но ни друга, ни, тем более, Родины нет».
– Эх, жизнь моя, жестянка, – сквозь рыдания воскликнул он по-русски, – напиться бы сейчас… и набить кому-нибудь морду!
– Что-что? – встревоженно вскочила Мэри. – Ты что-что просил? Может, воды? Господи, да ты плачешь! – всплеснула она руками. – Почему? Неужели так расстроил Шаляпин? Да ну его, – сняла она пластинку, – я же говорила, что лучше бы барон подарил нам танго или, в крайнем случае, фокстроты.