Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо, Жан, — сказал я.
Он поставил стаканы на блюдца, наполнил их почти до краев и унес бутылку с остатками виски в кафе. Мы с Ивеном подлили в стаканы немного сельтерской.
— Хорошо, что Достоевский не был знаком с Жаном, — сказал Ивен. — Он мог бы спиться.
— А мы что будем делать?
— Пить, — сказал Ивен. — Это протест. Активный протест.
В понедельник, когда я утром пришел в «Лила» работать, Андре принес мне bovril — чашку говяжьего бульона из кубиков. Он был кряжистый и белокурый, верхняя губа его, где прежде была щеточка усов, стала гладкой, как у священника. На нем была белая куртка американского бармена.
— А где Жан?
— Он работает завтра.
— Как он?
— Ему труднее примириться с этим. Всю войну он прослужил в драгунском полку. У него Военный крест и Военная медаль.
— Я не знал, что он был так тяжело ранен.
— Это не то. Он действительно был ранен, но Военная медаль у него другая. За храбрость.
— Скажите ему, что я спрашивал о нем.
— Непременно, — сказал Андре. — Надеюсь, он все же примирится с этим.
— Пожалуйста, передайте ему привет и от мистера Шипмена.
— Мистер Шипмен у него, — сказал Андре. — Они вместе работают у него в саду.
Носитель порока
Последнее, что сказал мне Эзра перед тем, как покинуть улицу Нотр-Дам-де-Шан и отправиться в Рапалло, было:
— Хем, держите эту баночку с опиумом у себя и не отдавайте ее Даннингу, пока она ему действительно не понадобится.
Это была большая банка из-под кольдкрема, и, отвернув крышку, я увидел нечто темное и липкое, и пахло оно, как пахнет очень плохо очищенный опиум. По словам Эзры, он купил его у индейского вождя на авеню Оперы близ Итальянского бульвара и заплатил дорого. Я решил, что этот опиум был приобретен в старом баре «Дыра в стене», пристанище дезертиров и торговцев наркотиками во время первой мировой войны и после нее. Бар «Дыра в стене», чей красный фасад выходил на Итальянскую улицу, был очень тесным заведением, немногим шире обыкновенного коридора. Одно время там был потайной выход прямо в парижскую клоаку, по которой, говорят, можно было добраться до катакомб. Даннинг — это Ральф Чивер Даннинг, поэт, куривший опиум и забывавший про еду. Когда он курил слишком много, он пил только молоко; а еще он писал терцины, за что его и полюбил Эзра, находивший, впрочем, высокие достоинства в его поэзии. Он жил с Эзрой на одном дворе, и за несколько недель до своего отъезда из Парижа Эзра послал за мной, потому что Даннинг умирал.
«Даннинг умирает, — писал в записке Эзра. — Пожалуйста, приходите немедленно».
Даннинг лежал в постели, худой, как скелет, и в конце концов, несомненно, мог бы умереть от истощения, однако сейчас мне удалось убедить Эзру, что очень немногие умирающие говорят на смертном одре так красиво и гладко, и тем более я не слышал, чтобы кто-нибудь умирал, разговаривая терцинами, — даже самому Данте это вряд ли удалось бы. Эзра сказал, что Даннинг вовсе не говорит терцинами, а я сказал, что, возможно, мне чудятся терцины, потому что, когда за мной пришли, я спал. В конце концов, после того как мы провели ночь у постели Даннинга, ожидавшего смерти, им занялся врач, и его увезли в частную клинику, чтобы лечить от отравления опиумом. Эзра гарантировал оплату счетов и убедил уж не знаю каких любителей поэзии помочь Даннингу. Мне же было поручено только передать ему банку с опиумом в случае крайней необходимости. Всякое поручение Эзры было для меня священным, и я мог только надеяться, что окажусь достойным его доверия и сумею сообразить, когда именно наступит крайняя необходимость. Она наступила в одно прекрасное воскресное утро: на лесопилку явилась консьержка Эзры и прокричала в открытое окно, у которого я изучал программу скачек: «Monsieur Dunning est monté sur le toit et refuse catégoriquement de descendre»[36].
То, что Даннинг взобрался на крышу студии и категорически отказывается спуститься, показалось мне поистине выражением крайней необходимости, и, отыскав банку с опиумом, я зашагал по улице рядом с консьержкой, маленькой суетливой женщиной, которую все это привело в сильное волнение.
— У мосье есть то, что нужно? — спросила она меня.
— О да, — сказал я. — Все будет хорошо.
— Мocьe Паунд всегда обо всем позаботится, — сказала она. — Он — сама доброта.
— Совершенно верно, — сказал я. — Я вспоминаю о нем каждый день.
— Будем надеяться, что мосье Даннинг проявит благоразумие.
— У меня есть как раз то, что для этого требуется, — заверил я ее.
Когда мы вошли во двор, консьержка сказала:
— Он уже спустился.
— Значит, он догадался, что я иду, — сказал я.
Я поднялся по наружной лестнице, которая вела в комнату Даннинга, и постучал. Он открыл дверь. Из-за отчаянной худобы он казался очень высоким.
— Эзра просил меня передать вам вот это, — сказал я и протянул ему банку. — Он сказал, что вы знаете, что это такое.
Даннинг взял банку и поглядел на нее. Потом запустил ею в меня. Она попала мне не то в грудь, не то в плечо и покатилась по ступенькам.
— Сукин сын, — сказал он. — Мразь.
— Эзра сказал, что вам это может понадобиться, — возразил я.
В ответ он швырнул в меня бутылкой из-под молока.
— Вы уверены, что вам это действительно не нужно? — спросил я.
Он швырнул еще одну бутылку. Я повернулся, чтобы уйти, и он попал мне в спину еще одной бутылкой. Затем захлопнул дверь.
Я подобрал банку, которая только слегка треснула, и сунул ее в карман.
— По-видимому, подарок мосье Паунда ему не нужен, — сказал я консьержке.
— Может быть, он теперь успокоится, — сказала она.
— Может быть, у него есть это лекарство, — сказал я.
— Бедный мосье Даннинг, — сказала она.
Любители поэзии, которых объединил Эзра, в конце концов пришли на помощь Даннингу. А мы с консьержкой так ничего и не смогли сделать. Треснувшую банку, в которой якобы был опиум, я завернул в вощеную бумагу и аккуратно спрятал в старый сапог для верховой езды.
Когда несколько лет спустя мы с Ивеном Шипменом перевозили мои вещи из этой квартиры, банки в сапоге не оказалось. Не знаю, почему