Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Барт – последний крупный представитель великого национального литературного проекта, открытого Монтенем: личность как призвание, жизнь как самопрочтение. В этом предприятии личность – локус всех мыслимых возможностей, естество, собирающее в точку целый мир, не боящееся противоречий (ничего не нужно терять, всё может быть приобретено), и осуществление сознания есть наивысшая цель жизни, потому что только через полное осознание достижима свобода. Отличительная французская утопическая традиция состоит в этом видении реальности, искупленной, восстановленной, преодоленной сознанием, в видении жизни разума как жизни желания, искрящегося интеллекта и удовольствия, столь отличного от, скажем, традиций высокой моральной серьезности немецкой и русской литературы.
С неизбежностью творчество Барта должно было завершиться автобиографией. «Надо выбирать, кем быть, террористом или эгоистом», – однажды заметил он на семинаре. Варианты кажутся очень французскими. Интеллектуальный терроризм – центральная, респектабельная форма интеллектуальной практики во Франции: к нему терпимо и с юмором относятся, за него вознаграждают. «Якобинская» традиция безжалостной категоричности и бесстыдных идеологических перевертышей, мандат на непрекращающиеся суждения, заключения, анафему, панегирик, вкус к крайним позициям, буднично меняющим полярность, и к преднамеренной провокации. Каким скромным выглядит на этом фоне эгоизм!
Постепенно голос Барта становился всё более проникновенным, его субъекты всё чаще обращали взгляд вовнутрь. Утверждение собственной идиосинкразии (которую он не «расшифровывает») – главная тема Ролана Барта. Автор пишет о теле, вкусе, любви; об одиночестве, об эротической опустошенности, наконец, о смерти, а точнее о желании и смерти (таковы два предмета книги о фотографии). Как и в платоновских диалогах, мыслитель (писатель, читатель, учитель) и возлюбленный – две главные фигуры бартовской личности – слиты воедино. Барт, конечно, мыслит эротику литературы насколько возможно буквально. (Текст входит, заполняет, дарует эйфорию.) И всё же его поиски кажутся довольно платоническими. Монолог во Фрагментах речи влюбленного, который очевидно опирается на историю разочарования в любви, заканчивается духовным видением классического платоновского образца, в котором низшие разновидности любви преобразуются в высшие, более всеохватные, виды. Барт заявляет, что «желает разоблачать, перестать истолковывать, обратить в наркотик само сознание и таким образом достичь образа неразложимой реальности, великой драмы ясности, пророческой любви».
Отказываясь от теорий, Барт не слишком высоко ставил модернистский стандарт замысловатого. Он не желал, по собственному признанию, воздвигать препятствия между собой и читателем. Его последняя книга – отчасти мемуары (о своей матери), отчасти размышления об эпохах, а также трактат о фотографическом изображении и еще призывание смерти – книга благочестия, отречения, желания. Автор в известной степени жертвует литературным блеском, а его оптика – самая простая. Тематика фотографии, вероятно, даровала ему освобождение от взысканий формалистского вкуса. Решив писать о фотографии, Барт воспользовался случаем, чтобы воспринять интонацию человеколюбивого реализма: фотографии очаровывают тем, что на них представлено. Кроме того, фотографии могут пробудить желание дальнейшего избавления от самого себя. («Глядя на некоторые снимки, – пишет Барт в Camera Lucida, – я хотел стать примитивным, лишиться культуры».) Сократическая сладость и обаяние становятся более ясными, но и более отчаянными: письмо – это объятия, а каждая идея – попытка дотянуться до другого, раствориться. Кажется, что сам автор и его идеи подвергаются разложению на простые части – это явлено в растущей увлеченности Барта «деталью». В предисловии к книге Сад. Фурье. Лойола Барт писал: «Если бы я был писателем – и мертвым, – как бы я хотел, чтобы моя жизнь заботами дружественного и развязного биографа свелась к нескольким деталям, к нескольким привязанностям, к нескольким модуляциям, скажем – к „биографемам“, отличительные черты и подвижность которых могли бы попадать за пределы всякой судьбы и соприкасаться – подобно атомам Эпикура – с каким-то будущим телом, обетованным одному и тому же рассеянию»[10]. Потребность соприкоснуться – даже ввиду собственной конечности.
Поздние вещи Барта полны сигналами о том, что он подошел к концу некоего жизненного этапа – предприятия критика как художника – и теперь стремился писать по-другому. (Так, он говорил о своем намерении написать роман.) Одновременно он признавался в собственной уязвимости, ничтожестве. Барт всё больше увлекался идеей письма, которое родственно мистической идее кенозиса, опустошения. Он признавал, что не только системы, но и сами его идеи претерпевают плавление – демонтажу должно было подвергнуться его «я». (Истинное знание, говорил Барт, зависит от разоблачения «я».) Эстетика отсутствия – пустой знак, пустой субъект, освобождение от смысла – представляла собой откровение великого замысла обезличивания, каковое выступает высочайшим жестом хорошего вкуса. Ближе к концу творческого пути Барта этот идеал принял еще одну модальность. Духовный идеал обезличивания – это, возможно, характерный конец мировоззрения каждого серьезного эстета. (Вспомним Уайльда, Валери.) Это точка, в которой мировоззрение эстета самоуничтожается. За этим следует либо молчание, либо преображение.
Некоторые душевные устремления Барта не соответствовали его позиции эстета. Ему было тесно в заданных рамках, и он, конечно, вышел за них в своем последнем произведении и в преподавательской деятельности. В конце концов он избавился от «эстетики отсутствия» и заговорил о литературе как об объятиях субъекта и объекта. Похоже, что в нем развивалась некая платоническая мудрость – настоянная, скажем так, на мирском знании; мы отмечаем скептицизм в отношении догм, сдержанность в удовольствиях, мечтательную преданность утопическим идеалам. Темперамент, стиль, эмоциональный строй Барта описали круг. С высоты сегодняшнего дня видно, каким восстает творчество Барта – изысканностью, пронзительностью, интеллектуальной мощью намного превосходящее произведения его современников; благодаря чувствительности эстета, преданности духу интеллектуальных приключений, таланту к противоречиям и перевертышам ему были явлены замечательные откровения – эти «поздние» формы опыта, оценки, прочтения мира, истины выживания, черпания энергии, (безуспешных) поисков утешения, наслаждения, выражения любви.
1982
Голос Вальзера
Роберт Вальзер – один из наиболее значительных немецкоязычных авторов XX века; он крупнейший писатель, в силу как его четырех сохранившихся романов (из них я предпочитаю третий, Якоб фон Гунтен, написанный в 1908 году), так и малой прозы, в которой музыкальности и ощущению свободного падения в меньшей степени препятствуют перипетии сюжета. Всякому, кто решит представить Вальзера читающей публике (а Вальзера еще предстоит открыть), доступен арсенал великолепных сравнений. Пауль Клее в прозе – та же изысканность, та же загадочность, та же одержимость. Скрещенные Стиви Смит и Беккет (добродушный, улыбчивый Беккет). А поскольку настоящее литературы неизбежно пересоздает свое прошлое, Вальзер неизбежно