Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Динни вздохнула и одним глотком допила чай.
Генерал отставил свою чашку. Он встал, набил трубку, раскурил её и подошёл к камину. Его морщинистое лицо помрачнело и стало ещё более тёмным. Наконец он сказал:
– Это выше моего понимания. Значит, религия, которой веками придерживались наши отцы, ничего не стоит? Значит, по приказу какого-то араба можно послать к чёрту всё то, что сделало нас самой гордой нацией на свете? Значит, такие люди, как Лоуренсы, Джон Николе он, Чемберлен, Сендмен и тысячи других, отдавших свою жизнь во имя того, чтобы весь мир считал англичан смелыми и верными людьми, могут быть сброшены со счётов любым англичанином, которого припугнут пистолетом?
Чашка Динни заходила по блюдцу.
– Пусть даже не любым, а хотя бы одним. На каком основании, Динни?
Динни не ответила, – её била дрожь. Ни Эдриен, ни сэр Лоренс не вызвали у неё такой острой реакции: она в первый раз была задета и растрогана тем, с кем спорила. Отец затронул в ней какую-то древнюю струну, а может быть, её заразило волнение дорогого ей человека, которым она всегда восхищалась и который был всегда чужд красноречия. У девушки не находилось слов.
– Не знаю, верующий ли я, – снова заговорил генерал. – С меня довольно веры моих отцов.
Он махнул рукой, словно добавив: "Моё дело, конечно, сторона", – и продолжал:
– Я не мог бы подчиниться такому насилию. Да, не мог бы и не могу понять, как мог он.
Динни тихо ответила:
– Я не стану больше ничего объяснять, папа. Будем считать, что ты не понял. Почти каждый человек совершает в жизни такие поступки, которых окружающие не могли бы понять, если бы узнали о них. Вся разница в том, что поступок Уилфрида известен.
– Ты хочешь сказать, что стала известна угроза… причина, по которой…
Динни кивнула.
– Каким образом?
– Некий мистер Юл привёз эту историю из Египта; дядя Лоренс считает, что замять её не удастся. Я хочу, чтобы ты был готов к самому худшему.
Динни взяла в руку свои мокрые чулки и туфли:
– Папа, не поговорить ли мне вместо тебя с мамой и Хьюбертом? Она встала.
Генерал глубоко затянулся, в трубке всхлипнуло.
– Пора почистить твою трубку, милый. Завтра я этим займусь.
– Он же превратится в парию! – вырвалось у генерала. – Динни, Динни!
Никакие слова не могли бы вернее потрясти и обезоружить девушку, чем два эти короткие возгласа. Динни разом забыла о себе, опять стала альтруисткой и отказалась от возражений.
Она закусила губу и сказала:
– Папа, я разревусь, если останусь. И у меня очень озябли ноги. Спокойной ночи.
Динни повернулась, быстро направилась к двери и с порога оглянулась: её отец дрожал, как лошадь, которую остановили на всём скаку.
Девушка поднялась к себе и села на кровать, потирая замёрзшие ноги одну об другую. Всё сказано. Теперь остаётся только преодолеть ту стену глухого сопротивления, которой отныне окружат её родные и через которую она должна перебраться, чтобы отстоять своё счастье. И чем дольше она сидела, растирая ноги, тем больше удивлялась тому, что слова отца встретили тайное сочувствие в её душе, ни в коей мере не умалив её чувства к Уилфриду. Значит, между любовью и разумом действительно нет ничего общего? Значит, древний образ слепого бога в самом деле исполнен правды? Значит, правда и то, что недостатки любимого человека делают его ещё дороже для нас? Это, видимо, объясняется той неприязнью, которую вызывают к себе чересчур положительные герои в книгах, бунтом против героической позы, раздражением при виде вознаграждённой добродетели.
"Зависит ли все от того, что нравственный уровень моей семьи выше моего, или мне просто нужно, чтобы Уилфрид был рядом со мной, и безразлично, кто он и как поступает, раз он со мной?" – подумала Динни и внезапно ощутила необъяснимую уверенность в том, что знает Уилфрида насквозь, со всеми его ошибками и недостатками и какими-то особыми искупающими и восполняющими их свойствами, которые никогда не дадут угаснуть её любви к нему. Только эти его свойства и представлялись ей загадочными. "Дурное я чую инстинктом, а разумом постигаю лишь добро, правду и красоту", – решила девушка и легла в постель, не раздеваясь; она была вконец разбита усталостью.
Брайери, ройстонская резиденция Джека Масхема, представляла собой здание старомодное, низкое и непритязательное снаружи, зато комфортабельное внутри. Оно было увешано головами скаковых лошадей и эстампами спортивного содержания. Только одна из комнат, ныне почти всегда пустовавшая, сохранила следы прежнего образа жизни владельца поместья.
"В ней, – как писал один американский журналист, приехавший к "последнему денди" за интервью о чистокровках, – собраны предметы, свидетельствующие о том, что в былое время этот аристократ посетил наш великолепный Юго-Запад: навахские ковры и серебряные изделия, заплетённая конская грива из Эль Пасо, огромные ковбойские шляпы и выложенная г серебром мексиканская сбруя.
Я расспросил хозяина об этом периоде его жизни.
– О! – ответил он, растягивая слова, как это любят делать англичане, – в молодости я пять лет служил ковбоем. У меня, видите ли, с детства всегда была одна страсть – лошади, и мой отец счёл, что мне будет полезней пасти у вас стада, чем тратить здесь время на скачки с препятствиями.
– Не могли бы вы уточнить даты? – попросил я этого высокого худощавого патриция с зоркими глазами и томными манерами.
– Отчего же? Я вернулся обратно в тысяча девятьсот первом и с тех пор непрерывно, если не считать войны, занимаюсь разведением чистокровок.
– А во время войны? – поинтересовался я.
– О! – процедил он, и я почувствовал, что кажусь ему навязчивым, обычная история: сначала территориальная кавалерия, потом регулярный полк, окопы и всё прочее.
– Скажите, мистер Масхем, понравилось ли вам у нас? – спросил я.
– Понравилось ли? Я, знаете ли, просто был в восторге! – ответил он".
Интервью, опубликованному в одной из газет американского Запада, был предпослан заголовок:
БРИТАНСКИЙ ДЕНДИ В ВОСТОРГЕ
ОТ ЖИЗНИ НА НАШЕМ ЮГЕ
Конский завод располагался в доброй миле от Ройстона, и точно без четверти десять утра, если только Джек Масхем не уезжал на скачки, торги или ещё куда-нибудь, он садился на своего пони-иноходца и отбывал в то место, которое журналист окрестил "конским питомником". Джек Масхем любил демонстрировать своего пони, чтобы показать, чего можно добиться от лошади, если никогда не повышать на неё голос. Это была умная, на три четверти кровная кобылка-трёхлетка мышиной масти и с такими крапинами, словно на неё кто-то опрокинул бутылку чернил и не сумел дочиста отмыть пятна. Белой у неё была только подпалина в форме полумесяца на лбу; гриву лошадке подстригали коротко, а её длинный хвост опускался ниже подколенок. Глаза у неё были весёлые и кроткие, а зубы – для лошади – прямо-таки жемчужные. На ходу она почти не вскидывала ног и, сбившись с аллюра, легко брала его снова. Рот её не оскверняли уздечкой и перед ездой просто набрасывали ей на шею поводья. Рост её составлял четырнадцать с половиной пядей, ноги Масхема, которому приходилось сильно отпускать стремена, свисали довольно низко. Он утверждал, что ездить на ней – всё равно что сидеть в покойном кресле. Кроме него самого, иметь с ней дело разрешалось лишь одному мальчику жокею, выбранному за спокойные руки, голос, нервы и характер.