Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И кинжалом, добавил про себя Ганелон.
Одно лишь воспоминание о брате Одо принесло ему облегчение.
Брат Одо поставил меня на ноги. Брат Одо укрепил мой дух. Брат Одо напитал меня знаниями, нужными Делу. В тесной келье Дома бессребреников брат Одо дивил меня множеством тайн. Он заставил меня внимательно вчитываться в странные старинные тексты. «То, что внизу, – читал Ганелон, повинуясь приказу брата Одо, – подобно тому, что вверху, а то, что вверху, подобно тому, что внизу. И все это только для того, чтобы совершить чудо одного-единственного».
Для лучшего понимания таких слов брат Одо заставлял Ганелона перечитывать книгу. «Точно так, как все сущие вещи возникли из мысли одного-единственного, так стали эти вещи вещами действительными и действенными лишь путем упрощения применительно случаю того же самого одного-единственного».
– Я произношу слова вслух, но не понимаю их смысла, брат Одо, – жаловался Ганелон.
– Совсем не обязательно понимать то, что предназначено не тебе.
«Солнце его отец. Луна мать его. Ветер вынашивает его во чреве своем. Земля вскармливает его. Только он – первопричина всякого совершенства».
«Мощь его есть наимощнейшая мощь, и даже более того, она явлена в безграничии своем на земле».
«Отдели же землю от огня, тонкое от грубого с величайшей осторожностью, с трепетным тщанием».
«Тонкий, легчайший огонь, возлетев к небесам, тотчас же снизойдет на землю. Так свершится единение всех вещей – горних и дольних. И вот уже вселенская слава в дланях твоих. И вот уже – разве не видишь? – мрак бежит прочь».
«Это и есть та сила сил и даже еще сильнее, потому что самое тончайшее, самое легчайшее уловляется ею, а самое тяжелое ею пронзено, ею проникновенно. Так все сотворено».
Ганелон читал, и душа его плакала.
Я глубоко несовершенен, я ничтожен. Я мало понимаю. Мне чужды иные слова. Но разве совершенен тряпичник-катар, называющий себя чистым и совершенным? Разве чист и совершенен маг и еретик, дышащий душными испарениями дьявольских трав? Разве совершенен трубадур, поющий любовь греховную? Музыка вообще влияет на нравы людей, и потому не всякая музыка должна допускаться.
Так Ганелон искал утешения, и душа его плакала.
Ересь. Затменье душ. Только Великий понтифик апостолик римский папа Иннокентий III, чистый душой, печется о всеобщем спасении. Для проповеди в день посвящения в папы он избрал библейский текст: «Смотри, я поставил тебя в сей день над народами и царствами, чтобы искоренять и разорять, грабить и разрушать, созидать и насаждать». И специальные легаты папы – аббаты Геньо и Ги, посланные в города Лангедока, в самое ужасное гнездо всяческой ереси, требуют с тою же строгостью: «Употребляйте против еретиков не только духовный меч отлучения, против еретиков употребляйте железный меч!»
«Разрушайте повсюду, где есть еретики, всё, подлежащее разрушению, и насаждайте всё, подлежащее насаждению», – так требует великий понтифик, апостолик римский, царь царей, владыка владык, священник во веки веков по чину Мельхиседека.
В последние годы по приказу брата Одо в простых сандалиях, в рваном плаще, опустив на глаза темный капюшон рваного монашеского плаща, Ганелон смиренно исходил многие дороги. В выжженном солнцем Лангедоке он слышал возбужденную брань простолюдинов в войлочных колпаках – они перегоняли овец, выращивали ячмень, коптили мясо. На дорогах он слышал грубую речь ремесленников в красных шапках, похожих на перевернутую ступку, – в угрюмых глазах отражалось бешеное кружение ткацких челноков, отсвечивали огни кузнечных горнов. На других дорогах Ганелон смиренно беседовал с пустынниками, закосневшими в темном упрямстве, и с жестким святым человеком магистром Фульком, собирающим деньги для паладинов, мечтающих принять обет святого креста. И прислушивался к речам рыцарей, за которыми всегда следовали оруженосцы и два-три мула, нагруженных доспехами и оружием.
А однажды Ганелон разделил ночлег в Доме бессребреников с самим блаженным отцом Франциском. Тот блаженный отец Франциск оказался тощ, плешив и незлобив, над высоким лбом торчал клок волос, на подбородке курчавились темные волосы. Блаженный отец Франциск умилительно радовался полету одинокой пчелы, зачем-то залетевшей в тесную келью. «Бессчетны и удивительны применения, которые воспоследствуют, столь прекрасно сотворенного мира, всех вещей этого мира. Вот почему Гермес Трижды Величайший – имя мое. Три сферы философии подвластны мне. Три! Но умолкаю, возвестив все, что хотел, про деяние Солнца».
Ганелон не понимал многих текстов, которые заставлял его читать вслух неукротимый брат Одо. Но, ничтожный и слабый, он не понимал и других более простых вещей. «Лучше бы ты служил мне». Так написала Амансульта.
Служил? Амансульте?
Ганелона охватывало темное возбуждение.
А два года тюрьмы в темной и мрачной башне? Кому он служил, погибая в тесном каменном мешке? А его болезнь, усилившаяся и участившаяся после случившегося на склоне горы, возвышающейся над старинным замком Процинта? А то, что именно Амансульта бросила его умирать на том пустом склоне? Испытывая горечь от этих мыслей, жгучую ужасную горечь, не смягчаемую даже сладкими испарениями, поднимающимися над глиняным горшком, Ганелон рывком сдернул веревку, которой вместо пояса пользовался оглушенный им черноволосый человек, и крепко связал ему ноги. Затем он посадил черноволосого на полу спиной к деревянному столбу и все той же веревкой, оказавшейся достаточно длинной, прикрутил его к деревянному столбу, подпирающему балку почти у самой стены под зубастым чучелом ихневмона, если, конечно, это существо было когда-то ихневмоном.
Старик Сиф, он же Триболо, молча следил за действиями Ганелона.
Старик не пытался встать или заговорить. Он не пытался как-либо помешать Ганелону. Он просто ждал, время от времени подбрасывая в кипящий горшок щепоть, а то и две сухой размельченной травы. Глухое пространство подвала медленно заполнялось все более сладкими ароматами, от которых вздрагивали ноздри и щемило сердце. И только когда Ганелон прикрутил черноволосого к столбу, старик смиренно попросил: «Не делай ему зла».
Ганелон не ответил.
Ведь перед ним сидел еретик.
Он боялся, что, отвечая, может не выдержать темной ярости, все больше и больше переполнявшей его усталую душу. Перед глазами роились многочисленные серые мухи, левая щека подергивалась, глаз косил. Это гордыня, сказал себе Ганелон. Это темная гордыня. Великий эликсир, философский камень, великая панацея, уробурос, как бы всё это ни называлось, все равно поиск – это ересь, это великий грех, строго осуждаемый Святой римской церковью. Поиск философского камня или алхимического золота есть самое настоящее, ничем не прикрытое гнусное соперничество отдельных тщеславных людей с самим Господом, создавшим мир и всё сущее. Как мог осмелиться на соперничество с Господом гнусный тощий старик, прозванный другими людьми Истязателем? Как могла осмелиться на спор с Богом Амансульта, вдруг жадно захотевшая много нечистого золота? Разве ее желание добраться до тайных старинных книг и до тайного старинного золота, все понять и все осмыслить не есть та же самая гордыня? И разве не является ужасной гордыней странное желание монаха Викентия из Барре, человечка с воспаленными мышиными глазками, постигнуть все знания мира?