Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это мой друг Саша, — сказал Трескин, оглядываясь, ибо его друг Саша замешкал на пороге и вообще стушевался.
— Где же ты прятал раньше этого милого младенца? — защебетала она, всплеснув руками. — Смотри-ка, — выразительно указала, — он умеет краснеть! Ну-ка к свету! К свету!
Тонкими цепкими пальцами, уколов ноготками, она прихватывает Сашу за руку и действительно куда-то тащит, чтобы рассмотреть при благоприятном освещении. Саша не смеет упираться. Неловкость написана у него на лице, неповоротливость в каждом движении, он мучительно скован — смотреть нечего. Он мало похож на автора известного литературного романа в письмах. Она бросает Сашу на полдороги к окну.
— Знаешь, сколько это стоит? — живо обратилась она к Трескину.
На кровати — белое платье и фата. То самое, что в прошлый раз. Похоже, та девушка в комбинезоне так и не успела его примерить.
— Хорошо, — говорит Трескин и без дальнейших объяснений лезет за бумажником.
— Примета, — продолжает она щебетать, совершенно не замечая трескинских манипуляций с бумажником, — если в день свадьбы дождь, значит, невеста давно лишилась невинности. Какой там прогноз на завтра?
— Боюсь, переменная облачность! — густо гогочет Трескин.
Саша не нужен им. Он не существует. Он тихо отступает в тень. Он страшно рад, что его не замечают и что он не нужен. Они продолжают смеяться, не подозревая, что самое их существование зависит от доброй воли Саши. Стереть видение ему, что моргнуть, — и оба, не досмеявшись, уйдут в небытие.
Плотно набитый деньгами, бредет Саша по городу, как сомнамбула, судьба его хранит — неведомо как достигает он порога своей квартиры.
Дома Саша застал мать. Когда присел переобуться, деньги выложил подле зеркала — мать откровенно удивилась. Последовательность чувств прослеживалась на лице: взгляд остановился, посмотрела на сына, но зачем-то себя сдержала и ничего не спросила.
Прямо и просто мама не говорила, просто у Татьяны Федоровны ничего не бывало, она всегда выбирала сложное (на худой конец непонятное), новое и одобренное общественным мнением. Постоянство, с каким Сашина мама преследовала все новое, свидетельствовало о цельности натуры — Татьяна Федоровна никогда не менялась. Никакая новая, горячо усвоенная система не могла поколебать Татьяну Федоровну в глубинных основах ее самобытности. Так, скажем, последнее ее увлечение — гимнастика шейпинг — не оставило сколько-нибудь приметных следов на ее мужиковатой с брюшком фигуре.
Сдержав непосредственное чувство, Татьяна Федоровна уже через четверть часа, едва только Саша расположился в Леночкиной комнате и задумался, заглянула с вопросом:
— Я видела какие-то деньги?
Деньги эти, все до последнего рубля, лежали перед ней на столе, и не было необходимости ссылаться на прежние наблюдения. Но Татьяна Федоровна, надо думать, предполагала, что если выскажется в прошедшем времени, как бы косвенным образом, то представит тем самым Саше некоторую возможность соврать — отрицать при нужде неудобные ему факты. Так далеко заходила материнская деликатность.
Саша объяснил. Но оставался неразговорчив, грубо неразговорчив, и мать ушла. Больше можно было никого не ждать — Леночка уехала в лагерь. Он сидел на кровати, вжавшись спиной в закрытый ковром угол. Несколькими этажами выше или ниже — Саша не знал где — кто-то снова и снова ударял по клавишам, извлекая из пианино одни и те же несколько нот. Щемяще знакомая мелодия, начало известной сонаты, дальше которой неуверенная в себе пианистка какой уже день не могла продвинуться. Саша слушал, ему хватало нескольких нот, чтобы проникнуться элегическим настроением, разлитым и дальше по всей еще не родившейся музыке.
— Выходит, пятнадцать лет я заблуждалась? — с таким вопросом внезапно мать вошла в комнату. — Что же это, если не жадность?
Пианистка замолкла. Сожалея об этом, Саша вслушивался, он мало понимал, о чем там толкует мать, потому что боялся растерять обретенное в музыке чувство. Кажется, мать обиделась и ушла. Как-то ее не стало. Снова начала проникать к нему, резонируя в перекрытиях и стенах, похожая на причудливую капель мелодия.
Он подсел к столу, достал гладкую бумагу и ручку с особо заточенным перышком.
«И тем не менее продолжаю.
Я никогда не испытывал потребности осмыслить собственную жизнь, если говорить не о том, чего хочу, а о том, какой я. Можно почитать книги, люди только и делают, что пытаются в себе разобраться, хотя и в книгах остается неясным, что именно хотели бы они о себе узнать и какое применение найдут полученному знанию, если поиски их увенчаются успехом. В жизни не так. Люди редко и неохотно задумываются о себе, хотя поговорить о себе любят, но это не одно и то же. И неправда, что потребность в осмысленности приходит с возрастом, с опытом, нет: чем дольше человек живет, тем меньше думает. Думать пытаются, по большей части, те, кто еще не жил.
К тому же я всегда придерживался мнения, что человек начинает копаться у себя в душе лишь потому, что не знает, чего хочет. Размышлением он пытается возместить недостаток жизненной силы и тем самым окончательно лишает себя возможности действовать.
После сказанного станет понятно, что произошло что-то из ряда вон выходящее: я, Трескин, задумался. Именно так: о себе и о своей жизни. Началось все невинно: я принялся писать письмо о своих чувствах, когда обнаружил, что не могу разобраться даже в этом. То есть я не хуже других выучил слова, которыми подобные чувства принято называть, и мне не так уж трудно было бы подобрать несколько подходящих. Казалось, этого достаточно, я мог бы удовлетвориться, однако приблизительный результат меня почему-то не устраивал. Выяснилось, что быть честным с тобой очень трудно. Положив себе условие быть честным, я сразу же понял, что общеупотребительные слова не могут выразить тех сложных, противоречивых, меняющихся ощущений, которые вызывает у меня простая мысль о тебе.
Пытаясь разобраться с чувствами, по необходимости пришел я к тому, что не знаю себя. Я увидел, что моя жизнь распадается на поступки, события, слова, и все это существует само по себе, россыпью, не складываясь в нечто определенное так, чтобы я мог со спокойной совестью сказать: это я, Трескин! Я знаю, когда мой поступок был с общепринятой точки зрения нехорош или груб, но я вовсе не знаю и не понимаю, значит ли это, что я, Трескин, несправедливый и грубый человек. В другом случае друзья признали меня щедрым и великодушным, Трескин по общему мнению оказался отличным свойским парнем. Но я-то лучше других знаю, что не могу утверждать про себя, что я добрый и щедрый человек. Я ничего не могу утверждать про себя наверное. Я понимаю, что в такой-то и такой-то ситуации я поступал совершенно определенным, одинаковым образом столько раз, сколько ситуация повторялась, но я не имею ни малейшего понятия, что заставит меня поступить как прежде, если ситуация повторится в пятый или в двадцать пятый раз.
И размышляя так о собственной жизни, о своем характере, я вернулся к тебе, потому что внезапно и с изумлением понял: все, что кажется мне неясным, лишенным какого-либо внутреннего смысла, становится простым и очевидным, едва только я набираюсь смелости посмотреть на себя твоими глазами.