Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто не позвал его пить чай.
Вертолетная площадка почти опустела.
Те, кто должен был улететь на материк прибывшим бортом, уже загрузились внутрь. Он подумал, что, может быть еще не…
Нет, это была мгновенная слабость: черт с ним, он даже не заметил, когда ушел этот борт. И только тогда, когда взглянув на вертолетную площадку, он убедился, что она пуста, он понял, что отныне он перестал быть всем, чем был до сих пор, ничто не сковывало, но и не защищало его, и то, что он называл своим «я», то тело, хотя бы, которое помогло ему совершить все эти пространственные перемещения – теперь всецело находилось во власти Острова.
Солнце скрылось, пошел дождь.
Тогда он сделал еще один поворот на 90° и прямиком пошел к зданию, которое сразу окрестил «конторой» и которое с фасада было стилизовано под гигантский деревянный чум с пристроенной к нему слева громадной избой (что, возможно, особенно эффектно выглядело с моря, а также с определенных ракурсов воздушного пространства, куда можно было вознести начальство).
Внутри было полутемно, длинный коридор, зеленые стены.
В совете никого не было. Он отыскал кабинет директора совхоза, постучал и приоткрыл дверь. Навстречу ему из-за стола приветливо поднялся высокий человек в костюме, с умным, выразительным в крупных чертах костистым лицом и с надеждой двинулся навстречу:
– Вы – зоотехник?
– Нет, – вынужден был сознаться он.
– Значит, зоотехники не прилетели, – с печальным спокойствием констатировал директор. – А кто же вы?
– Я фотограф.
– Кто?
– Фотограф.
Почему-то он решил назваться фотографом. Собственно, в том и заключалась свобода, что никто здесь не знал его и он мог позволить себе быть кем угодно. Фотограф… Очень удобно! Не задавать дурацких вопросов, что он делал всю свою журналистскую жизнь, не интересоваться тем, что не притягивает интереса. Ходи и смотри. Хочешь – спрашивай. Хочешь – молчи. Молчи хоть все время, никто не посмеет тебя упрекнуть: почему это ты не интересуешься нашими проблемами? Почему не спрашиваешь о поголовье оленей и поставках угля? Никаких таких обязательств. Зато право вглядываться чуть-чуть пристальнее, чем это позволено другим, право видеть то, что составляет никому непонятную привилегию этой странной профессии…
Легкость, с которой совершилось это превращение, потрясла его не меньше, чем слово «фотограф» директора. Некоторое время тот думал, потом, кажется, понял:
– Из «нарьянки», что ли?
– Нет, из Москвы.
Повисла тягостная тишина.
Беглец оглядел кабинет – слишком большой, а потому холодный – свернутое переходящее красное знамя за шкафом, карту острова на стене. Карта заинтересовала его, он сделал несколько шагов и стал ее разглядывать.
– Председатель сейчас в отъезде, – выдавил из себя директор. – Пошел на повышение… В округ… Улетел… Тем же бортом, что и вы… В смысле, прилетели… Не встретились?
– Я в лицо-то его не знаю, – беспечно сказал Фотограф.
Все-таки здорово придумано, черт возьми: фотограф. Пусть теперь директор сам думает, что с ним делать. Но только, ради Бога, пусть думает побыстрее…
Ведь уже полдень, наверно? В животе тупо ширилась боль. Котелок с кашей так и лежал в рюкзаке. Он ничего не ел с самого утра. Сейчас хотя бы чаю бы…
Директор все еще недоумевал, что легко читалось на его благородном лице.
– Знаете, – подсказал Фотограф, – речь идет о материале, посвященном двум художникам, которые когда-то здесь жили… Вы, наверное, знаете? Ада и Володя… Поэтому я просто хотел бы встретиться с теми, кого они рисовали, увидеть тундру…
– Увидеть тундру?
– Да…
Ага. Директор ведь неглупый человек. Он умный человек. Он понимает, что вся эта затея с художниками, даже если это правда – это какая-то московская блажь. Блажь мира, для него несуществующего, непонятного. Однако, этот парень здесь. И, значит, кто бы он ни был – фотограф, картограф, тайный агент окружного управления сельского хозяйства или международного КГБ – порядок действий остается неизменным:
1) поселить его в гостиницу;
2) выдать талоны в магазин, чтобы смог отовариться;
3) при первой же возможности отправить в тундру, как он сам того и желает.
Ну, а дальше все просто. Опять гостиница. Две холодные, как мертвецкая, комнаты, восемь кроватей, застеленных белым, как снег, бельем. Он – единственный постоялец. Кухня: несколько мятых кастрюль, сковородка, электоплитка, пустая фляга для воды. За водой для чая приходится бежать к тому самому болотцу возле вертолетной площадки и черпать ведром, встав на ржавую бочку. Опустив в кружку кипятильник, он замечает что в воде, подобно броуновским частицам, перемещаются какие-то маленькие живые существа. По мере того, как вода нагревалась, они двигались все быстрее, но вот уже она стала слишком горяча для них, они замерли и, побелев, выпали осадком на дно. Ничего страшного, это рачки, циклопы: но по первому разу он, конечно, осадок сливает. Вот: пьет чай, и, подкрепившись разогретой на плитке кашей, выходит на улицу.
И весь остаток дня поселок Бугрино постепенно открывается ему как все более развернутая и всеобъемлющая метафора запустения, обнажая одну за одной подробности своей… не ужасающей, нет, а каждодневной жизни. Ведь день обычный, будний, 26 августа 1992, среда.
Правда – танкер на рейде, шлюпка у берега, матросы за магазином продают водку. Пьяный день. Разбитое стекло, рассеченная бровь, парень с залитой кровью головой, женский крик: «Женя! Женя!», два схватившихся тела катятся под угор к морю, скользя по вылитым тут же помоям… Старик подходит к матросам, трясет пустыми руками, хрипит, взывая, потом срывает с себя тулуп – те только смеются, морщась и отворачиваясь от этой жалкой, свалявшейся, пропахшей самоедским потом добычи…
Очередь у магазина, застывшая в покорном ожидании открытия. Тут же грызущаяся стая вожделеющих кобелей, по очереди влезающих на податливую, закрывающую глаза суку и порывистыми, по-солдатски торопливыми движениями вонзающих свои воспаленные ожиданием оголившиеся органы в подставленную ею бутоньерку. Рядом, прыгая с бочки на бочку, дети ловят в болоте пиявок. Когда он достает фотоаппарат, они разбегаются. Остается одна девочка, любопытство которой усиливается прирожденным кокетством.
– Как тебя зовут?
– Мира.
Когда-нибудь он скажет ей, что благодаря ей только и удержался на грани отчаяния в этот день. Она первая посмотрела ему в объектив, когда всё, всё от него отворачивалось или пряталось за уродством, подсовывая то пьяных, то кривых, то упившегося мужика, лежащего башкой в болотной жиже, ухом и половиной черепа в воде: хошь так снимай, хошь этак; выдающаяся мразь, не каждый день увидишь ближнего в столь жалком положении и столь беспомощным…