Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Капли дождя стекали по ее моське. Глаза были мокрыми, тушь потекла и размазалась, а губы были мокрыми и солеными…
Потом они целовались в кино на последнем ряду, а здоровенный мужик на экране (наверное, это был Пугачев) сунул пальцы в рот, да как засвистит, подмигнув в зал диким глазом.
– Вот это – мужчина! Не то что мы – с нашими хилыми печенками, – сказала Ленка. Посмотрела, чуть наклонив голову и улыбаясь в темноте глазами, в которых отражались два кино.
– Тоже мне фокус – свистнуть!
– А ты попробуй… Слабо?
Его вывели из зала два милиционера. И отпустили: картина хорошая, им хотелось досмотреть.
Так прошел этот лучший в их жизни день и самый длинный день того лета…
И даже не вспомнить, за что потом зацепилось. Может, просто день кончился и надо было расставаться, чего Рыжюкас никогда не умел. Чему он до сих пор не научился, ухитряясь любую ситуацию загонять этим в безнадежный тупик.
15
– Ничего этого не было, – говорила ему Ленка, зябко ежась в промокшем платье. – Я тебе все наврала. И мама тут ни при чем. И никакой он не представительный… Обычный прилипала…
Они снова стояли у нее в подворотне, надо было идти, но уходить он не собирался. Вместо этого он выразительно молчал.
Ослепительная догадка его только что пронзила. Он у нее был не первым. Там, у заброшенного трамплина, она его просто пожалела, да и не его даже, а себя. Ей жаль было не заполучить и эту игрушку…
– Ну и что из того, что ты меня любишь? – говорила она, как бы подтверждая его догадки. – Ну и пусть стыдно, пусть ударишь… Но что ты стоишь?
Рыжий молчал. Еще более выразительно.
– Да, я надела его клипсы, да, мы встречались, конечно же, я во всем виновата… Мы пошли на танцы, потом была обычная складчина, конечно же, я обо всем пожалею… Мещанка, оторва, клиентка… Мне уже плохо, пусть будет хуже… Но сколько же можно! Зачем же так долго стоять и молчать?
Гене Рыжук тупо молчал. Уже совсем тупо.
– Ничего ведь не случилось, ерунда какая-то… И все прошло… Сразу, как я тебя с фрэндами увидела. Я же сама к тебе подошла… Ну что ты теперь стоишь!..
Дверь Ленкиной квартиры многозначительно отворилась. Но никто не выглянул. Просто пахнуло пустотой и полной безнадегой…
– Ты же не верблюд какой-нибудь! – сказала Ленка. Она еще попробовала взять свой обычный тон. – Мы же всегда все понимаем, абсолютно все… Мы ведь радиотехнику любим и обязательно будем великими…
Он не реагировал. Он тупо стоял на своих копытах. Ленка вздохнула и добавила голосом чужим и строгим, как у ее мамы, всегда не вовремя подводящей итог:
– Ничего теперь уже не выстоишь… Успокойся и иди.
Он развернулся и ушел. «Из принципа». Так же, как «из принципа» он только что не уходил. Так же, как и все, что он тогда делал или не делал.
16
Конечно, все кажется теперь лишь милейшим пустяком, – думал Рыжюкас, задержавшись напротив Ленкиной подворотни и даже закурив трубку, что редко делал на улице. – Во всяком случае, обкраденным я себя не ощущаю. Завидно только той остроте, с какой такие пустяки тогда переживались. Вот, оказалось, где была жизнь!
Он глубоко затянулся, чего уж и вообще никогда не делал, куря трубку, потом порциями выдул из себя несколько клубов дыма, задерживая дыхание, как если бы нырнул… Что ж тут поделаешь, если самым большим кайфом для него стало теперь такое вот барахтанье в собственном прошлом. Впрочем, это совсем не так уж и плохо. Совсем неплохо понежиться в этом пенистом бассейне с подогретой минералкой.
Да и вообще… Рыжюкас давно подметил за собой некоторую странность: какой бы замечательной ни была его очередная подружка, в какую из самых классных женщин он не был бы влюблен, ему важнее всего, да, пожалуй, и насладительнее были не столько отношения с ней, сколько воспоминания о них.
О, Воспоминания! Только они прозрачны и чисты – без пошлой бытовухи, без жеребятины и дурных запахов изо рта. Память, к счастью, избирательна. Восхитительны таежные закаты, и при чем здесь досаждавшие комары!
«Тебе тысячу раз хорошо с ней, но пусть это будет последняя тысяча, – думал он почти вслух – от привычки наговаривать тексты на диктофон, который по дурости в эту поездку вообще не взял. – Всегда лучше все как-то закончить, пока это тебе не обрыдло. Так прима в балете знает: важно успеть вовремя уйти, чтобы не испортить о себе впечатление…
Пусть закрутят тебя другие луны, заметелят другие заботы, а потом пусть наступит пустое лето, когда ни жнива, ни радости, ни строки. И пусть все начинается снова – в суматошных хлопотах, пусть ни на что не достанет дней и минут, пусть все не случится… – Может быть, так и надо бы начать его злосчастную повесть? – Чтобы однажды пришла осень, посыпался дождь, чтобы тоска пролилась из просветов свинцового неба, лучи ее пусть пронзили бы тебя насквозь и пригвоздили, как старую подошву.
В дороге или в постели, глотая сухую горечь пропыленных вокзалов или уткнувшись лицом в деревянную подушку, пусть завыть тебе из-за каждой пуговицы прежнего платья… И только тогда обрести эту утраченную любовь: теперь уже навсегда, потому что только возвращение бесконечно…»
Начало, не начало, но это все-таки надо записать, засуетился Рыжюкас и сунув непогасшую трубку в карман, что, впрочем, делал довольно часто и без каких-либо последствий, кроме вечно вымазанных пеплом карманов, решительно направился в сторону дома.
1
Теперь он сидел за столом и ничего не делал.
Это прекрасное занятие – ничего не делать. Но оно быстро осточертевает. И за это не платят. Если ты, конечно, не академик и не пенсионер. Академиком, даже сексотерапии, его вряд ли изберут, а заняться оформлением пенсии он вот уже больше года не мог себя заставить. За эти их копейки официально признать себя старпером – это было выше его сил. В стране, где все былые заслуги не в счет, где даже бывший глава парламента получает пенсию два доллара в месяц, о чем на каждом углу плачется.
Прошел уже почти месяц, как он здесь.
На столе перед ним лежала довольно потрепанная рукопись его злосчастной повести с загнутыми углами и разноцветными пометками на полях, стопка чистых листов французской мелованной бумаги и отточенные карандаши. Рукопись – со всеми поправками, вставками, добавками, сделанными в разные годы, – он перелистал уже несколько раз, не испытав при этом ничего, кроме раздражения и приступов панического озноба…
Где-то он вычитал, что никто так ни любит, чтобы ему мешали работать, как русский писатель. Вот и сейчас он не просто ничего не делал, а ничего не мог делать: его сбили с панталыку переговоры со случайной попутчицей.
Знал ведь, предчувствовал, что история с ней обязательно обернется какой-нибудь дурью.