Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь мысли Ульриха снова потекли от общего к нему самому, и он почувствовал, что значит для него сестра. Ей показал он то дивное и неограниченное, то невероятное и незабываемое состояние, когда все — одно сплошное «да». То состояние, когда ты не способен ни на какое духовное движение, кроме нравственного, и, значит, то единственное, когда мораль непрерывна, даже если это заключается лишь в том, что все действия теряют почву и как бы парят. И ведь Агата не сделала ничего, кроме того, что протянула к этому руку. Она была человеком, который протягивает руку, и на место размышлений Ульриха пришли тела и образы реального мира. Все, что он думал, показалось ему теперь лишь отсрочкой и переходом. Он хотел «поглядеть», что выйдет из выдумки Агаты, и сейчас ему было совершенно безразлично, что этот таинственный посул начался с неблаговидного по обычным понятиям поступка. Можно было лишь подождать и посмотреть, окажется ли тут мораль «взлета и падения» так же применима, как простая мораль честности. И он вспомнил страстный вопрос сестры, верит ли он сам в то, что ей рассказывает, но и сейчас так же не смог ответить на него утвердительно, как тогда. Он признался себе, что ждет Агату, чтобы ответить на этот вопрос.
Тут зазвонил телефон, и Вальтер обрушился на него с торопливыми объяснениями в наспех подобранных словах. Ульрих слушал равнодушно и терпеливо, и когда он положил трубку и выпрямился, у него было такое чувство, будто звонок только теперь наконец утих; глубина и темнота успокоительно водворились вокруг него снова, но он не смог бы сказать, было ли это ощущением слуховым или зрительным: углубились как бы все чувства. Он с улыбкой взял лист бумаги, на котором начал писать сестре, и, прежде чем выйти из комнаты, медленно разорвал его на мелкие части.
В это самое время Вальтер, Кларисса и пророк Мейнгаст сидели вокруг блюда, наполненного редиской, мандаринами, миндалем, мягким сыром и черносливом, и поглощали этот лакомый и здоровый ужин. Пророк, чей сухощавый торс был снова прикрыт лишь шерстяной кофтой, время от времени похваливал предложенную ему натуральную пищу, а брат Клариссы Зигмунд, при шляпе и перчатках, сидел в стороне от стола и докладывал о переговорах, которые он снова «вел» с доктором Фриденталем, ассистентом психиатрической клиники, чтобы дать возможность своей «совершенно сумасшедшей» сестре увидеть Моосбругера.
— Фриденталь стоит на том, что сделает это лишь с разрешения окружного суда, — заключил он непринужденно, — а в окружном суде не удовольствуются прошением благотворительной организации «Последний час», которое я вам добыл, а потребуют ходатайства от посольства, поскольку мы, к сожалению, наврали, что Кларисса — иностранка. Тут ничего не поделаешь, придется доктору Мейнгасту отправиться завтра в швейцарское посольство!
Зигмунд походил внешностью на сестру, только лицо у него было менее выразительное, хотя он и был старше. Если поставить их рядом, то на бледном лице Клариссы нос, рот и глаза напоминали трещины в сухой земле, а у Зигмунда те же черты лица отличались мягкими, несколько нечеткими линиями поросшей травой местности, хотя он был, если не считать маленьких усиков, гладко выбрит. Буржуазно-добропорядочного сохранилось в его внешности куда больше, чем в облике сестры, и это придавало ему какую-то простодушную естественность даже в тот миг, когда он так бесцеремонно распорядился драгоценным временем философа. Никого не удивило бы, если бы после его слов из блюда с редиской грянул гром и вырвалась молния; но великий человек принял эту дерзость любезно — что его почитатели сочли крайне забавным — и мигнул, как орел, который терпит на жерди рядом с собой воробья.
Тем не менее из-за этой внезапно возникшей и не вполне разрядившейся напряженности Вальтер не смог сдержать свои чувства. Он отстранил от себя тарелку, побагровел, как облачко на рассвете, и настойчиво заявил, что здоровому человеку, если он не врач и не санитар, в сумасшедшем доме нечего делать. Мэтр согласился и с ним, едва заметно кивнув. Зигмунд, успевший кое-что усвоить за жизнь, дополнил этот одобрительный кивок гигиеническим замечанием:
— Есть у богатенькой буржуазии мерзкая привычка находить что-то демоническое в душевнобольных и преступниках.
— Но тогда объясните мне наконец, — воскликнул Вальтер, — почему вы все стараетесь помочь Клариссе сделать то, чего сами не одобряете и что только еще сильней расшатает ей нервы?!
Сама супруга не удостоила это ответа. Она сделала неприятное лицо, выражение которого могло испугать своей отрешенностью от действительности; две надменно длинных линии пробежали по нему вниз вдоль носа, а подбородок твердо заострился. Зигмунд не считал себя ни обязанным, ни уполномоченным говорить за других. Поэтому после вопроса Вальтера наступила короткая тишина, которую нарушил Мейнгаст, тихо и равнодушно сказав:
— Кларисса пережила слишком сильное потрясение, это нельзя оставлять без вмешательства.
— Когда? — громко спросил Вальтер.
— Недавно. Вечером у окна.
Вальтер побледнел, потому что был единственным, кто узнал это только теперь, тогда как Мейнгасту и даже брату Кларисса явно открылась. «Но такова уж она!» — подумал он.
И хотя это ни из чего не следовало, у него вдруг — как бы через преграду блюда с зеленью — возникло такое чувство, будто все они моложе лет на десять. Это было время, когда Мейнгаст, еще прежний, не переродившийся Мейнгаст, покинул их и Кларисса выбрала Вальтера. Позднее она призналась ему, что Мейнгаст в ту пору, хотя он уже отказался от нее, иногда все же целовал ее и ласкал. Запомнилось это как взлет качелей. Все выше и выше поднимался Вальтер, и все ему тогда удавалось, хотя и провалы тоже случались. И тогда тоже Кларисса не могла говорить с Вальтером, когда Мейнгаст бывал поблизости: ему часто доводилось узнавать от других, что она думала и что делала. Вблизи него она застывала. «Когда ты прикасаешься ко мне, я совершенно застываю! — сказала она ему. — Мое тело становится серьезным, это совсем не так, как с Мейнгастом!» А когда он поцеловал ее в первый раз, она сказала ему: «Я обещала маме этого никогда не делать!» Хотя позднее она призналась ему, что Мейнгаст в ту пору всегда тайком прикасался ногами к ее ногам под столом. Таково было влияние Вальтера! Богатство ее внутреннего развития, им вызванного, мешало ей держаться раскованно — так объяснял он это себе.
И ему вспомнились письма, которыми он тогда обменивался с Клариссой: он и сегодня думал, что нелегко найти что-либо равное им по страстности и самобытности, даже если перерыть всю существующую литературу. В те бурные времена он наказывал Клариссу тем, что убегал, когда она позволяла Мейнгасту быть с ней, а потом писал ей письмо; и она писала ему письма, где заверяла его в своей верности и откровенно сообщала ему, что Мейнгаст еще раз поцеловал ее в коленку через чулок. Вальтер хотел издать эти письма в виде книги, да и теперь еще думал порой, что когда-нибудь все-таки их издаст. Но, к сожалению, до сих пор ничего не вышло из этого, кроме одного имевшего большие последствия недоразумения с гувернанткой Клариссы в самом начале. Однажды Вальтер сказал ей: «Вот увидите, я скоро все исправлю!» Он вложил в это свой смысл, представляя себе большой успех, каким оправдает его в глазах семьи публикация «писем», сделав его знаменитым; ведь, строго говоря, между ним и Клариссой многое тогда обстояло не так, как того требовали приличия. А гувернантка Клариссы — фамильная собственность, получившая свой надел под почетным предлогом, что она будет исполнять роль как бы временной матери, поняла это неверно и по-своему, из-за чего в семье вскоре пошли слухи, что Вальтер хочет сделать что-то такое, что даст ему возможность просить руки Клариссы; и после того, как это было сказано, отсюда возникли весьма своеобразные радости и неизбежности. Реальная жизнь проснулась, так сказать, вдруг. Отец Вальтера заявил, что не станет больше печься о сыне, если тот сам не начнет хоть что-нибудь зарабатывать; будущий тесть Вальтера пригласил его к себе в мастерскую и стал говорить о трудностях и разочарованиях, связанных со служением чистому, святому искусству, будь то изобразительное искусство, музыка или литература; наконец, сами Вальтер и Кларисса испытывали от реальной вдруг мысли о самостоятельном доме, детях и официально общей спальне такой же зуд, как от царапины, которая никак не может зажить, потому что ее все время непроизвольно расчесываешь. Так случилось, что через несколько недель после своего опрометчивого заявления Вальтер был и впрямь обручен с Клариссой, что очень осчастливило, но и очень взволновало обоих, ибо теперь начались поиски постоянного места в жизни, а они были обременены всеми трудностями Европы по той причине, что работа, которой Вальтер безалаберно искал, определялась ведь не только жалованьем, но и шестью ее обратными влияниями — на Клариссу, на него, на эротику, на литературу, на музыку и на живопись. От вихря сложностей, начавшихся с той минуты, когда у него при старой мадемуазели развязался язык, они оправились, в сущности, лишь недавно, когда он поступил на службу в ведомство памятников и поселился с Клариссой в этом скромном доме, где дальнейшее должна была решить судьба. И в глубине души Вальтер думал, что было бы довольно славно, если бы судьба теперь успокоилась; конец, правда, получился бы тогда не совсем такой, каким его обещало начало, но ведь яблоки, когда они созревают, падают с дерева тоже не вверх, а на землю. Так думал Вальтер, а тем временем над противоположным его месту краем пестрого блюда со здоровой растительной пищей маячила маленькая головка его супруги и Кларисса старалась как можно невозмутимее, чуть ли не так же невозмутимо, как прозвучало оно у Мейнгаста, дополнить его объяснение.