Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что случилось? — воскликнул он в изумлении, почти в ужасе. — Кто вы такая? Что вам от меня надобно?
— Вы спали на ходу? — спросила я. — Знаете ли вы, где находитесь?
— Да, — сказал он, — иной раз такое со мною случается. Не сомнамбулизм в полном смысле слова, но что-то похожее… Это у нас семейное; с моим отцом случалось иной раз такое, когда он погружался в какое-нибудь трудное дело.
— И дело, в которое вы сейчас погрузились…
— Проигранное дело! Я воображал, что выступаю в собрании шуанов и требую вернуть Луизу, а они хотят меня убить! Ну вот, вы разбудили меня на краю пропасти, и моя жизнь спасена, но Луизу они мне не отдадут. Я произносил речь перед камнями!
— Значит, вы грезили? Это истинная правда? У вас не было дурных помыслов?
— О чем вы?
И, так как я не смела выразить вслух свою мысль, он сделал усилие, чтобы разгадать ее. К нему тотчас же вернулась ясности мысли, и, сжимая мне руку, он сказал:
— Милая Нанон, вы принимаете меня за безумца либо за труса! Как вы очутились здесь? Еще и работники не вставали, едва светает.
— Потому-то я и забеспокоилась, услышав, как вы вышли.
— Вы, что же, не спали? И матушка тоже беспокоится?
— Нет, она спит.
— Бедная матушка, в ее возрасте это благо. Ей уже не под силу такие треволнения.
— Вы заблуждаетесь! Она очень худо спала и только что видела во сне, будто вы падаете с обрыва в море. Вот из-за этого меня и охватил страх. И слава богу! Ведь вы сию минуту могли бы убиться.
— Это было бы счастьем для меня.
— А для нее? Думаете, очень сладко умереть с горя?
— Нанон, я не хотел покончить с собой! Нет! Ради матушки я выдержу весь ужас, всю пытку жизни… Бедная дорогая моя матушка, я хорошо знаю, что вместе с собой убил бы и ее. Подумайте, между моей душевной сумятицей и ее тревожными сновидениями существует словно бы какая-то таинственная связь. О, я был бы презренным ничтожеством, если бы не боролся с притягательной силой самоубийства, и все же оно меня чарует, околдовывает и убаюкивает; оно влечет меня помимо моей воли! Каким образом сон привел меня на берег оврага? Уйдем поскорей от этого проклятого места. Я приходил сюда вчера утром. Я не спал, я глядел на эту серо-зеленую воду, что растекается там, под нашими ногами, и говорил себе: «Так просто положить конец этому мучению».
Я удержался, с ужасом подумав о матушке, и больше не вернусь сюда. Клянусь вам, Нанон, я одолею страдание.
Я увела его в ту часть сада, которую его мать, проснувшись, могла бы увидеть из окна, и, присев с ним на скамью, постаралась вызвать его на сердечные излияния.
— Возможно ли, — сказала я, — чтобы вы позволили неистовой страсти управлять вами и приводить в смятение разум, подобный вашему?
— Дело не только в том, о чем вы говорите, — ответил он, — дело и в другом, во всем вместе. Дело в Республике, которая угасает вокруг меня и во мне самом. Да, я ее чувствую здесь, ее, что умирает в моей охладевшей груди; моя вера меня оставила!
— Почему же? — сказала я ему. — Разве у нас не все еще Республика, разве не наступила эра мира и терпимости, о которой вы грезили, которую предвещали? Мы всюду одержали победы, наши внешние враги просят мира, а внутренние — подавлены. Благоденствие возвращается вместе со свободой.
— Да, кажется, что насилие насытилось и мы входим в новый мир — мир, где третье сословие протягивает руку дворянству, мир всеобщего успокоения и внутри страны и вне ее. Но это затишье обманчиво, и продлится оно лишь краткий миг. Монархическая Европа не примет нашей независимости, ретроградные партии строят заговоры, а третье сословие дремлет, удовлетворенное значением, которое оно ныне приобрело. Оно уже развращается, оно прощает, оно протягивает руку клерикалам, оно обезьянничает, подражает дворянству, водится с ним; аристократки порабощают нас, начиная с меня, который влюблен в девицу из рода Франквилей, отца которой я ненавидел и презирал. Вы сами видите, что все расползается по швам, что революционный порыв угас! Я любил революцию как любят возлюбленную. Ради нее я выдрал бы собственными руками свои внутренности, ради нее ставил себе в заслугу ненависть со стороны ее врагов. Я пренебрегал даже неразумным ужасом народа. Теперь этот энтузиазм меня покинул, отвращение овладело мной, ибо я увидел, как ничтожны или злобны люди; я сказал себе, что мы все были недостойны нашей миссии и далеки от нашей цели. Одним словом, наша революция была рождена преждевременно, вот и все! Французы не хотят быть свободными, отвращаются от равенства как от чего-то постыдного. Они вновь наденут на себя цепи, разбитые нами, и мы, мечтавшие освободить наш народ, мы будем презрены и прокляты, если только не покараем, не проклянем себя сами за наше крушение и не исчезнем с мировой арены!
Я увидела, какую горечь, какое отчаяние вызвало падение якобинцев в этой пламенной душе, которая не могла более понять предназначения своей страны, вверенной ныне в другие руки, и утратила всякую надежду. Для нее терпение было равнозначно нечестной сделке. Натура деятельная, поддающаяся первому движению души, он не умел хранить веру в идеал, если его нельзя было сию минуту и на веки веков воплотить в жизнь, Я, бедная невежественная девушка, должна была показать ему, что великие усилия его партии не пропали даром и что когда-нибудь, быть может, совсем скоро, непредвзятое мнение определит, насколько они заслуживают порицания и насколько — признательности. Чтобы объяснить ему это возможно убедительнее, я много говорила о несомненном развитии народа, о тех страданиях и тяготах, от которых его избавила революция. Я поостереглась вновь порицать Террор: господин Костежу глубже меня постиг все зло, которое тогда творилось. Моей задачей было показать ему добро, которое вершилось во времена якобинцев, и я говорила о великом патриотическом порыве, вызванном ими, о заговорах, ими разрушенных. Конечно, если я и была хоть немножко красноречива, стремясь его убедить, так это оттого, что вложила в свои слова весь огонь и всю веру, которыми Эмильен